Metropolitan Anthony of Sourozh. Transaction

Когда делаешь пир, зови нищих, увечных, хромых, слепых, и блажен будешь, что они не могут воздать тебе, ибо воздастся тебе в воскресение праведных. Услышав это, некто из возлежащих с Ним сказал Ему: блажен, кто вкусит хлеба в Царствии Божием! Он же сказал ему: один человек сделал большой ужин и звал многих, и когда наступило время ужина, послал раба своего сказать званым: идите, ибо уже всё готово. И начали все, как бы сговорившись, извиняться. Первый сказал ему: я купил землю и мне нужно пойти посмотреть ее; прошу тебя, извини меня. Другой сказал: я купил пять пар волов и иду испытать их; прошу тебя, извини меня. Третий сказал: я женился и потому не могу придти. И, возвратившись, раб тот донес о сем господину своему. Тогда, разгневавшись, хозяин дома сказал рабу своему: пойди скорее по улицам и переулкам города и приведи сюда нищих, увечных, хромых и слепых. И сказал раб: господин! исполнено, как приказал ты, и еще есть место. Господин сказал рабу: пойди по дорогам и изгородям и убеди придти, чтобы наполнился дом мой. Ибо сказываю вам, что никто из тех званых не вкусит моего ужина, ибо много званых, но мало избранных (Лк 14:13—24).

Разве это не точная картина того, о чем я говорил? Мы призваны на Божий пир. Этот пир должен был начаться на земле, если бы человек не изменил себе и не изменил Богу. Когда Бог создавал мир, Он его создавал прекрасным, в полной гармонии с Собой и в гармонии всех тварей между собой. И этот мир мог бы устоять в первозданной красоте, мог бы вырасти из красоты невинности в стройную и уже непоколебимую красоту святости, — но человек изменил и себе, и Богу. Он был призван быть вождем всего мира от невинности к святости, но сам отступил от этого пути, и весь мир заколебался и стал таким, каким мы его видим. И вот в начале этой притчи нам даны три образа, которые применимы к каждому из нас в этом падшем мире, который мы выбрали своей родиной, тогда как наша родина — Царство Божие, которое могло бы быть землей и небом одновременно, но остается только небом, пока не будет одержана Богом окончательная победа над злом, над рознью, над грехом.

Первый из званых говорит посланному от хозяина дома: я себе приобрел клочок земли, мне надо его осмотреть, освоить, он — мой. Это то, о чем я только что говорил, — мы выбрали землю и говорим: я ее хочу освоить, она — моя, я до конца хочу ею обладать, я хочу, чтобы она была тем, что я есть. И не замечаем, что, стараясь удержать землю, сделать ее своей, сами делаемся ее рабами, мы ей принадлежим. Мы не можем от нее оторваться, мы всецело в нее погружены, корнями врастаем в нее, больше не взираем ввысь, а смотрим только на эту землю: чтобы она была плодотворна. И в конечном итоге, мы так этой земле принадлежим, что костьми ложимся в нее, нас в нее погребают, наше тело в ней растворяется, то, что, как мы думали, наше, — теперь нами обладает. Нам некогда идти на пир Божий, на пир веры, на радость встречи, на Божественную гармонию всего, потому что мы хотим освоить землю, и в результате она нас поглощает.

Другой говорит: я купил пять пар волов — надо же мне их испытать! Надо же мне проверить их работоспособность! А кроме того, я же не покупал их, чтобы они стояли в хлеву, они должны труд понести, плод принести. Разве мы не так рассуждаем — каждый по-своему, но все одинаково — о том, что перед нами есть задачи! Мы должны что-то осуществить, что-то сделать на земле! Как же нам прожить, не оставив следа? И каждый старается по мере своих сил трудиться. Некоторые из отцов древности под образом этих пяти пар волов видят символ наших пяти чувств. Нам даны пять чувств — зрение, слух и так далее: как же все это не применить к земной жизни? Но пять чувств применимы только к земле, небо не уловишь ни зрением, ни слухом, ни обонянием, небо берется иным чутьем. Даже земная любовь не охватывается пятью чувствами — что же говорить о Божественной любви, о вечности? Мы как бы пускаем в торг эти наши пять чувств и приобретаем, что можем, — но только земное.

Иногда через эти чувства нам раскрывается нечто большее: земная любовь. И вот третий из званых говорит слуге: я женился, у меня своя радость, мое сердце полно до края — мне некогда прийти на пир твоего хозяина, даже моего хозяина, — разве он не может этого сам понять? У меня своя радость — как же я могу вместить еще чужую радость? Привязанность, любовь, которая на грани вечности, по эту или по ту сторону вечности, в зависимости от того, как мы к ней отнесемся, снова делается преградой: она меня держит на земле, мне некуда уйти от нее. Вечность — потом, когда-то, а теперь — заполнить бы время этой радостью, этим изумлением, этим счастьем, и довольно того, что мое счастье — мое, не нужно мне чужого. И третий званый тоже не идет на пир Божий, потому что боится, как бы от него не ушла временная радость, утонув в вечности, в вечном.

И что же остается? Остается человек, живущий тем, что держится за землю, которая его поглотит, весь смысл своего существования полагающий на то, чтобы что-то сделать с этой землей и на этой земле — временное, которое тоже пройдет: память людей проходит, здания рушатся, весь мир покрыт остатками отживших, умерших, разрушившихся цивилизаций. И человек все-таки строит новую, которая тоже не устоит, временную, бесцельную, потому что ни в ней самой нет цели, ни дальнейшей цели нет. И вместо того чтобы через любовь раскрыться, человек часто любовью замыкается: свои — и прочие… И это очень страшно. О, эти «прочие» и «свои» могут быть очень различно распределены, «своих» может быть очень много, но все равно, пока остается один «прочий», Царства Божия не только нет, оно отрицается.

Я хочу вам дать два образа. Первый — рассказ о реальном человеке, которого я помню, родных которого я знал. Ученый, творческий, одаренный человек умер, его схоронили. У него был сын в сумасшедшем доме, юноша, не достигший еще двадцати лет. Его мать сообщила ему о смерти отца. Он рассмеялся и ответил: «Неправда! Он не мог умереть!» Истощивши все свои объяснения, мать привела его ко мне, чтобы я ему растолковал, что его отец на самом деле умер. Прежде чем что-либо ему сказать, я спросил юношу: «Почему ты думаешь, что твой отец не умер, когда свидетели его смерти тебе говорят, что он умер, люди, видевшие его мертвое тело, принявшие участие в его похоронах, видевшие, как его гроб опустили в землю и закидали землей? Почему же ты отрицаешь его смерть?» — «Потому, что он никогда не жил и, значит, не мог умереть». И он мне растолковал, что его отец существовал только привязанностью к автомобилю, к телевизору, к своей коллекции драгоценных камней, к своим книгам. «Пока эти вещи существуют, — говорил этот мальчик, — мой отец такой же живой или такой же мертвый, каким он был раньше».

Так выразиться мог только юноша, потерявший привычку мыслить, как мы бы сказали, «разумно», то есть по-земному, но он видел вещи такими, какие они есть. Этот человек, его отец, не жил: он отражал окружающую действительность, зажигался каким-то интересом, переходил от переживания к переживанию, но переживание — не жизнь, это мгновенное событие, которое уходит, как свеча гаснет.

Как мы все похожи на это! Он укоренился в земле, его единственные интересы были земные, но — его обесчеловечили, в нем человека не осталось, потому что он весь ушел в предметы. И вот перед каждым из нас стоит этот же вопрос: я существую? Есть во мне кто-то — или во мне пустота? Или я, по слову святителя Феофана Затворника о человеке, который на себе сосредоточен, — как древесная стружка, свернувшаяся вокруг собственной пустоты? Есть ли что-нибудь во мне, что может войти в вечность? Конечно, не войдут в вечность ни земля, которую купил первый званый, ни волы, которых купил второй, ни та работа, которую совершили волы над этой землей. Что же останется? А если говорить о любви, то, опять-таки, что останется, если она вся сведена к меркам земной жизни, если за ними ничего нет, если она такая же маленькая, ничтожная, как наша земля в этом бесконечно разверзающемся космосе, в котором мы живем: пылинка — а в этой пылинке человек с его чувствами, мыслями. Да, человек больше, чем пылинка, но только если он сам себя не сроднит с этой пылинкой, если найдет в себе величину, глубину, которую только Бог может заполнить, такую глубину, которая всю вселенную может в себе вместить и еще остаться пустой, потому что в ней бесконечность и она может быть только местом вселения Самого Бога.

Любовь должна нас так раскрыть; если она этого не достигает, то делается мелкой, как пылинка. Конечно, мы не умеем охватить всех, не умеем охватить все, но мы должны раскрываться все больше и больше, а не закрываться, замыкаться, суживаться. Всех мы не можем и не умеем любить, но умеем ли мы любить любимых? Является ли наша любовь к тем, кого мы любим, благословением, свободой, полнотой жизни для них или тюрьмой, в которой они сидят, как пленники в цепях? У пророка Исаии есть слово: отпусти пленных на свободу (Ис 58:6). И каждый из нас скажет: «У меня нет рабов, я никого не держу в плену, у меня нет власти ни над кем», — и это неправда! Как мы держим друг друга в плену, как мы порабощаем друг друга! Какой узкой мы делаем жизнь друг для друга, и, страшно сказать, как часто это бывает из-за того, что мы человека будто «любим» и знаем лучше него, что составляет его счастье и добро. И как бы он ни стремился к своему счастью, как бы он ни стремился раскрыться, как цветок раскрывается на солнце, мы бросаем на него свою тень и говорим: «Нет, я лучше тебя знаю, каковы твои пути, каково твое счастье». Как часто приходится слышать — может быть, не в таких словах, но по сути: «Боже, если бы этот человек меня перестал любить, каким бы я был свободным! Я мог бы жить, с меня спали бы цепи, началась бы жизнь».

Второй образ — из французской книги о том, как человек захотел создать земной рай217. Некто Киприан, прожив много лет среди дикарей на островах Тихого океана, страстно возлюбил землю, природу, жизнь, творческие силы этой природы и научился от местных жителей, как колдовством любви вызывать к жизни все живые силы порой иссохшей земли. Он возвращается к себе на родину, покупает клочок каменистой, безжизненной почвы и как бы окутывает эту почву своей любовью, вызывает в ней и из нее все живые, творческие силы. И почва, которая была мертва столетиями, начинает оживать, произращать травы, деревья, цветы, она становится как бы земным раем. И в этом озарении, в этом свете любви и животные начинают собираться, потому что там любовь побеждает их вражду, их взаимную злобу, их привычки, инстинкты; живут они как в раю. Один только зверь остается вне этого рая — лиса. Она не хочет присоединяться к другим, остается вне. Киприан сначала думает о ней с состраданием: бедный зверь, не понимает, где его счастье! — и всячески призывает эту лису: приди, здесь же рай! Но лиса не идет. Тогда он начинает на нее раздражаться, любовь к ней начинает потухать, и постепенно в нем рождается негодование и ненависть, ибо эта лиса — свидетельница, что его рай — не для всех рай, не всем хочется жить в этом раю. И он решает убить лису, потому что, когда ее не будет, все звери, все растения будут соединены в том раю, который он искусственно создал своей любовью. И он лису убивает. Возвращается на свой участок — все травы засохли, все цветы вымерли, все звери разбежались…

И вот это мы должны помнить: мы призваны создать мир и охватить его шире и шире любовью, но не такой, которая делает нас рабами искусственного рая, а любовью, которая может простираться все дальше, оставляя свободу тем, которые не хотят войти в наш рай. Это относится к нашей церковности, это относится к нашим семьям, к нашим дружбам, к нашим общественным устремлениям. Это ставит перед каждым из нас вопрос о том, как, каким образом он связан с теми, кто его окружает, и с жизнью. Опять-таки, всех охватить любовью мы не можем, но тех немногих, кого мы любим, мы должны любить иной любовью, чем любовь искусственного рая порабощенных существ. ***

Продолжая нашу беседу с того места, где мы оставили притчу, надо задать себе вопрос, который апостолы поставили Спасителю после одной из Его бесед: кто же тогда может спастись? (Мк 10:26). Званые исключили себя из сообщества Христова, Божия, прильнули к земле, отказались от того, чтобы земля и небо соединились в одно. Кто же может спастись?