Metropolitan Anthony of Sourozh. Transaction
Когда мы читаем о ком-то, кто подверг свою жизнь опасности, чтобы спасти другого, мы это понимаем; когда это случается с нами, в течение какого-то времени в нашей душе держится благодарность и что-то меняется в нас. Почему же мы так забывчивы? Почему мы так легко утешаемся? Почему благодарность наша не приносит почти никаких плодов? Неужели мало того, что Сам Бог облекся плотью для того, чтобы Его можно было убить нашего ради спасения? Неужели этого мало? Неужели этого недостаточно, чтобы мы о своем Боге могли думать с изумлением, с благодарностью и не трепетать перед Богом только, но относиться с глубочайшим почтением, с глубочайшим уважением к такому Богу?
Прошли подготовительные к Великому посту недели. Я в своих проповедях сказал, в сущности, все, что хотел сказать. Мы призваны прозреть, мы призваны твердым, спокойным взором посмотреть в лицо окружающих нас людей и не испугаться их суда, мы призваны оторвать наш взор от человеческих лиц и вперить его в лик нашей совести. Мы должны услышать ее голос, но вместе с этим не потерять надежды, потому что, как мы ни были бы грешны, у нас — как у блудного сына — есть Отец, Бог, и Он верен, верен до конца. К Нему мы должны устремиться, встать перед лицом Страшного суда о том, что любви-то в нас не оказалось. Речь не идет об отдельных поступках, а именно о том, где же была любовь? Юноша сказал своему отцу: ты мне не нужен, ты мне помеха, ты стоишь на моем пути, мне нужно все то, что ты мне можешь дать; дай, будто ты уже умер, договоримся, что для меня тебя больше нет, а твое будет моим (Лк 15:12), — разве мы не говорим то же самое Богу все время, повторно, жестоко, легкомысленно, глупо: дай, дай! И как только мы получили, мы это уносим и растрачиваем. Но Отец верен. Однако когда мы предстаем перед Ним вновь, встает и перед нами вопрос: где же была любовь? где она теперь? что нас вернуло в отчий дом? Голод, тоска, обездоленность, одиночество — без них мы не опомнились бы. Понятно тогда делается, почему Павел так благодарил Бога за трудную, скорбную, многострадальную жизнь: она ему не давала забыть Бога (Рим 5:3—5).
Я говорил о том, что, когда мы будем каяться, мы должны каяться каждый за себя, мы должны каяться все друг за друга, мы должны каяться как одно целое — тело, общество, каждый за себя — в тех грехах, которые будут исповеданы и которые мы за собой знаем, каяться в том, чем мы себя изуродовали, в том, что мы прошли мимо предложенной нам цели, каяться в том, чего мы не сделали для другого, и в том, что мы принесли горького, разрушительного в его жизнь. Мы должны каяться и как общество. Хомяков говорил, что Церковь — это общество, организм любви230, — разве можно себе представить, что кто-нибудь нашу общину так назовет? Есть любовь — но как легко она разбивается о раздражение, о сплетни, о недружелюбие, как она хрупка! Люди должны были бы, приходя к нам, окунуться в любовь и исцелиться, стать цельными душой — и как это трудно дается! Каждый из нас за это несет ответственность. Легко указать ответственность священника, мою ответственность в том, что не сделано, в том, что сделано плохо, и в этом я буду каяться и каюсь. Но в Теле Христовом — не только те люди, которым поручена та или другая задача жизни: все, все должны участвовать в созидании этого чуда взаимной любви и любви к Богу. Каждый из нас несет на себе ответственность. Но раскаяние — это еще не покаяние: обнаружить в себе грех и греховность — надо, но только над ними плакаться — недостаточно. Если мы действительно понимаем, что Бог может нас исцелить — по слову Исаии пророка: Если будут грехи ваши, как багряное, — как снег убелю (Ис 1:18), — если только мы в это верим, то мы должны от греха вырваться к Живому, спасающему нас Богу.
Есть рассказ в житиях святых о том, как два пустынника ушли в город продавать свое изделие, с тем чтобы купить хлеба и вернуться в пустыню. За те несколько часов, которые они провели там, один из них согрешил, и другой пал. Когда они встретились, один сказал: «Я в пустыню с тобой не вернусь, мне там больше нет места: я согрешил, я оскверню наше братство». Другой ему сказал: «Бежим в пустыню, будем каяться — и Бог нас очистит!» Он его убедил, и оба вернулись, признались всему братству в своих грехах, им было повелено в течение сорока дней, запершись в кельях, умолять Бога. И братья подходили к их окнам и дверям и прислушивались. Первый — день и ночь исповедовал свой грех, плакал над собою, говорил Богу, что нет ему уже надежды на спасение. И братья изумлялись такой силе раскаяния. А у кельи другого они стояли в недоумении, потому что после первого исповедания подвижник стал петь пасхальные песнопения, благодарить Бога за Его любовь, за Его милосердие, за то, что Он — спасение. Они отходили, покачивая головой: этому, верно, не спастись, он не умеет каяться. Прошло сорок дней, и оба вышли из своего келейного заточения. Первый сказал, что за эти сорок дней он до глубины познал свое недостоинство, понимает, что ему нет места в братстве, посвященном чистоте, подвигам и Богу, и он ушел из пустыни и погряз в грехе. А другой вышел с сияющим взором, он говорил о том, что Бог — его Спаситель, что все возможно в укрепляющем нас Господе Иисусе Христе (Флп 4:13), что сила Божия в немощи совершается (2 Кор 12:9), и он остался, и долголетним подвигом вырос далеко за ту меру, из которой он отпал. Он спасся надеждой, он спасся той искрой радости, которая отличает надежду как предвкушение, от веры, являющейся лишь убеждением.
Мы не умеем ни каяться, ни радоваться по-настоящему, нам надо учиться тому и другому, нам надо уметь пережить тяжесть греха, понять, что грех делает из нас, измерить его разрушительную силу, и, одновременно, нам надо научиться тому, что можно вернуться к Богу, но не просто надеясь на то, что «сойдет», что Бог — любовь, что Бог милостив, что Он все простит. Да! Он все простит, но, как сказал Серафим Саровский кому-то: «Бог простит все — но ты посмотри, какой ценой!» Какой ценой? — ценой воплощения Живого, Всесвятого Бога в мир греха, в падший мир, в мир смерти, в мир страдания, в мир измены, ценой тридцатитрехлетней жизни среди людей, из которых очень немногие искали Бога безусловно, ценой того, что мы слышим и видим во время Страстной седмицы: ценой ужаса Гефсиманского сада, смерти на кресте — нашей смерти, ценой богооставленности: Боже Мой, Боже Мой! зачем Ты Меня оставил? (Мк 15:34), ценой сошествия во ад, в последнюю отверженность. Вот чего стоит Богу наш грех, вот чем мы пренебрегаем, когда остаемся нераскаянными и спокойно примиряемся с тем, что мы грешим «как все». Разве же это извинение? Разве то, что весь мир изуродован, оправдывает уродство каждого из нас? Или порой говорят: «Больших грехов у меня нет, все мелкие». А разве множество мелких грехов не так же разрушительно, как один большой грех?
В жизни одного из русских подвижников XIX века случилось следующее. К нему пришли две женщины. Одна убивалась, что совершила страшный, как ей казалось, непростительный, грех. А другая, пожимая плечами, говорила: «Ну да, батюшка, грешна! Как все! Мелкими грешками». И подвижник им дал каждой по задаче: той, которая совершила один грех, удручавший ее до отчаяния, он велел найти в поле самый тяжелый булыжник, который она могла бы поднять, и принести ему. А другой женщине он велел собрать в фартук как можно больше камушков, которые ей приглянутся. Через некоторое время обе вернулись. Тогда подвижник сказал обеим: «А теперь пойдите и положите то, что вы принесли, точно в то место, откуда взяли». Та женщина, которая принесла громадный камень, легко разыскала его след в поле и в одно мгновение поставила камень в то положение, в котором он был с самого начала. А другая через несколько часов вернулась и говорила: «Как же я могу, — они не оставили никакого следа за собой, все камни у меня в фартуке». И тогда старец ей сказал: «Вот видишь, твоя подруга совершила один грех, но она пошла и оставила его в поле, а ты, с множеством своих мелких грехов, не можешь от них отделаться». Вот почему Христос нам говорит, что мы должны научиться быть верными в малом (Лк 16:10): как бы не собрать такое количество мелких будто бы грехов, от которых мы не сумеем никогда отделаться.
А когда я произнесу молитву — как Христос говорил: Отпускаются тебе твои грехи — иди с миром, но впредь не греши (Мк 2:5; Ин 8:11), — принимая прощение Христово, будем помнить, как дорого обходится Богу Его принятие нас, Его прощение нам.
О творении и спасении мира
О творении и спасении мира225
Мы читали в течение прошедшей недели канон святого Андрея Критского, и мне запала одна фраза: «Я вам привел всю картину ветхозаветного и новозаветного миробытия — как Бог творил мир, на что Он надеялся, что человек из этого мира сделал, как грех победил людей, и как покаяние побеждает грех»226.
И вот мне хочется сегодня вернуться к этой теме, к рассказу о том, как Бог сотворил мир, и что с ним случилось, и чего нам ожидать; хочется рассмотреть это на основании нескольких отрывков из Ветхого Завета и перейти затем на некоторые новозаветные темы.
Во-первых, о творении. Весь рассказ о творении содержится в одной только фразе, в одном стихе книги Бытия: В начале сотворил Бог небо и землю (Быт 1:1). Об этом другого ничего не скажешь, потому что объяснить, что случилось, — невозможно. Нам невозможно вернуться в то состояние небытия, из которого каждая тварь вызывается не только державным, но ласковым, любящим словом Божиим. Но мы можем себе представить, как вначале, когда еще не было никакой твари, была вся полнота Божественной красоты и Божественной любви. Бог, во всей Своей славе, во всей Своей дивности, был. И этот Бог, потому что Он — любовь, захотел разделить с целым миром радость бытия, славу святости, несказанную Свою красоту, и Он вызвал из небытия целый мир. Как этот мир вставал, постепенно обретал очертания, как расцветала тварь, мы видим из дальнейших стихов той же самой главы книги Бытия. Я на них останавливаться не хочу, потому что не в деталях дело, а вот в чем: каждое существо, каждую Свою тварь Бог вызывал из небытия лично: Он вызывал свет из тьмы, Он вызывал сушу и моря, Он вызывал живые существа, и каждое существо из небытия вдруг вставало и оказывалось лицом к лицу с Божественной любовью. Если бы мы только могли себе представить: нечто или некто, который никогда до того не существовал, вдруг возникает, и все, что предстает перед его глазами, — это дивная Божественная красота, это святыня Божия, это Божия любовь. И озираясь вокруг, каждая тварь могла видеть все уже возникшие из небытия твари, сияющие ответной любовью, ответной красотой, приобщающиеся к жизни, к бытию и к святости Божией; как это дивно… И каждую тварь Господь вызывал как бы по имени, никакая тварь не возникала безымянно, анонимно, как нечто, каждая тварь для Бога существует лично, каждая тварь для Него дорога, значительна, существование каждой из них, будь то одушевленной или неодушевленной, имеет смысл. Мы можем себе представить хоть немножко это изумление твари, встающей из небытия и встречающей Божественную любовь, если вспомнить рассказ девятой главы Евангелия от Иоанна о слепорожденном (Ин 9:1—39). Он был слеп, он таким родился, для него ничего не существовало, кроме внутренней тьмы и внутренней тоски о том, что он чужой в непостижимом для него мире. И вот Христос к нему подходит и спрашивает, хочет ли он исцеления. Как он этого хотел! Как этот человек желал прозреть, увидеть, стать живой частью живого прекрасного целого! И Христос его исцеляет. На что же открываются глаза этого слепорожденного? Что встречает его взор? — Лик воплощенного Бога, Христа Спасителя, Живого Бога, ставшего живым человеком. И что в этом лике он читает? Бесконечное милосердие, бесконечное сострадание, ласку, любовь Божию во взоре, который держит его взор. Это случилось в уже падшем, изуродованном мире; каково же было каждой твари, возникая из небытия, входя в ничем не нарушенную еще гармонию созидаемого мира, встретиться лицом к лицу с Живым Богом и с непорочной, совершенной, еще сияющей невинностью и красотой тварью!
В каком-то отношении и мы так рождаемся. Каждого из нас Господь вызывает из небытия, каждого из нас Он ждет, в каждого из нас Он верит, в каждого из нас Он полагает Свою надежду; каждый из нас рождается, потому что он Богом любим, Богу дорог, потому что Бог видит смысл в том, чтобы и он стал частью мироздания. И наши глаза, когда мы еще младенцы, открываются тоже на ласку и на любовь. Румынский писатель Виргил Георгиу вспоминает, что его поразило, что первым вошло в его сознание, когда открылись его глаза уже сознательно на то, что вокруг него было. Он говорит, что первое его воспоминание — это икона, но не икона на стене, не икона на иконостасе, а лик отца, склоненного над ним с бесконечной лаской. И он этот лик вспоминает, будто это лик Бога, склонившегося над ним всей любовью, всей заботой, всей жалостью227.