NON-AMERICAN MISSIONARY

В. Гейзенберг пишет: "Современная физика с всей определенностью решает вопрос в пользу Платона"220. И это слишком поспешное суждение.

Да, математика была и в Греции. Но ее там не использовали для создания физики. Плутарх повествует, что «Платон порицал последователей Евдокса, пытавшихся произвести удвоение куба посредством механических приспособлений, так как они пытались найти две средние пропорциональные не при помощи разума, но каким-то другим способом. Ведь при этом губится и извращается самое благо геометрии, если она вновь возвращается к чувственному и от стремления ввысь к созерцанию вечных и бестелесных образов, общаясь с которыми бог всегда остается богом» (Плутарх Застольные беседы 8,2,1; 718еf). Такая реакция понятна: «Физика, согласно древним, рассматривает природу вещей, их сущность, свойства, движения, как они существуют сами по себе. Механика же – это искусство, позволяющее создавать инструменты для осуществления таких действий, которые не могут быть произведены самой природой. Механика для древних – это вовсе не часть физики, а искусство построения машин; она представляет собой не познание того, что есть в природе, а изготовление того, чего в природе нет»221.

Античная геометрия изучала гармонии вечных сочетаний. Она имела отношение к вечному небесному миру. Использовать божественную математику для изучения процессов, протекающих во времени и с материальными телами, казалось невозможным. Отсюда черта, поражавшая С. Яки – «Ничто столь явственно не обнаруживает трагичность греческого мироощущения, как неспособность древних греков обеспечить прорыв к истинной науке, например, посредством формулирования по крайней мере первого из трех ньютоновых законов"222. Для античности математически описать материальную реальность нельзя и потому, что мир физики - это мир становления и движения, а мир математики - это мир вечных законов.

Граница с античностью проходит по ответу на вопрос: может ли истина содержаться в движении бытия, если в истории это движение влечет за собой упадок и смерть? Для Платона невозможно искать вечных и непреходящих истин в мире вещей. Математика античности и нехристианского средневековья имела дело с категорией "бытия", с миром вечной неизменности, и нужен был целый переворот, чтобы математика положила в свою основу категорию "становления" (дифференциальное исчисление). Чтобы Галилей мог отправиться на поиски вечных истин в физический мир - необходимо было Воплощение223.

Нужна была странная реторта средних веков, чтобы разрешить применять законы идеального мира к исследованию мира реального. Религия Логоса, ставшего Плотью, могла позволить на языке математики (языке идеальных чисел и форм) описывать процессы, происходящие в мире физическом (где не бывает ничего идеального).

10) Ученый должен верить в познаваемость мира человеком: книга природы написана на языке людей. Для этого картина мира в том обществе, где зарождается наука, должна быть антропоцентрической.

Это вопросы, которые не могут быть разрешены нефилософскими методами: Откуда эта гармония абстрактно-логических математических построений и экспериментальных знаний? Почему конструкты человеческого ума, продукты его игры могут обретать физический смысл? Почему вообще математические модели можно наделять онтологическим статусом? Изобретает математик или открывает? Феноменология его творчества с несомненностью свидетельствует: изобретает, творит, а не просто находит формулы во внешнем мире.

Но почему внешний мир столь послушно вписывается в забавы математиков? Риман явно не ставил задачей исследование вселенной, создавая неевклидову геометрию. И тем не менее его модель оказалась пригодной для решения сугубо физических задач...

Перед нами именно философский и даже богословский вопрос: каковы основания доверия нашему разуму, а если наш разум столь созвучен мирозданию (или мироздание созвучно ему) - то что значит сей антропный принцип?

Что значит наш разум в мире материи? Насколько наш язык научного описания и творчества соответствует языку самого мироздания? Эта уверенность не может быть обоснована самой наукой, и только метафизические предпосылки могут оправдать научное творчество. "Мы не знаем, насколько математический язык применим к явлениям" (В. Гейзенберг)224. Если эксперимент - суть научного метода, то ведь это неизбежно предполагает постановку вопроса: а на каком языке можно спрашивать природу и почему? Эйнштейн не может уйти от признания: "в наш материалистический век серьезными учеными могут быть только глубоко религиозные люди225... Я не могу найти слова лучше, чем "религия" для обозначения веры в рациональную природу реальности"226. Поистине "самое непонятное в мире - то, что он понятен"227. Единственной иррациональной чертой мира является его рациональность. А потому перед тайной рациональности мироздания остается лишь благоговейно замереть: "Моя религия состоит в чувстве скромного восхищения перед безграничной разумностью, проявляющейся в мельчайших деталях той картины мира, которую мы способны частично охватить и познать нашим умом. Эта глубокая эмоциональная уверенность в высшей степени логической стройности устройства Вселенной и есть моя идея Бога"228. Что в этой формуле Эйнштейна, однако, вызывает сожаление - это то, что великий ученый чисто утилитарно относится к Творческому Разуму: он прославляет Его лишь как подспорье в работе ученого. Но может ли Эйнштейн обосновать, что у этого Разума нет иного замысла о людях и иного способа сообщения с нами? Думает ли Эйнштейн, что только ученым этот Разум и намерен открываться? Не ждет ли Он и не требует ли от людей чего-то еще, помимо вежливого восхищения Его премудростию? Бог Эйнштейна - это все же отнюдь не Бог Завета. Впрочем, Эйнштейн заслуживает благодарности и за свидетельство о том, что на атеизме научной картины мира не построишь.

Но и на язычестве – тоже. По выводу английского проф. К. М. Робертсона, несмотря на то, что греческие боги «воспринимаются в человеческой форме, их божественность отличается от человечности в одном страшноватом аспекте. Для этих вневременных, бессмертных существ обычные люди – словно мухи для резвящихся детей, и эта холодность заметна даже в их изваяниях вплоть до конца V столетия»229. И для Платона «человек это какая-то выдуманная игрушка бога» (Законы. 803с). У Плотина то же: люди – «живые игрушки» (Эннеады. 3,2,15,32). Для Цельса “Род христиан и иудеев подобен лягушкам, усевшимся вокруг лужи, или дождевым червям в углу болота, когда они устраивают собрания и спорят между собой о том, кто из них грешнее. Они говорят, что Бог нам все открывает и предвозвещает, что, оставив весь мир и небесное движение и оставив без внимания эту землю, Он занимается только нами, только к нам посылает Своих вестников и не перестает их посылать и домогаться, чтобы мы всегда были с Ним. (Христиане подобны) червям, которые стали бы говорить, что есть, мол, Бог, от Него мы произошли, им рождены, подобные во всем Богу, нам все подчинено — земля, вода, воздух и звезды, все существует ради нас, все поставлено на службу нам. И вот черви говорят, что теперь, ввиду того, что некоторые среди нас согрешили, придет Бог или Он пошлет Своего Сына, чтобы поразить нечестивых и чтобы мы прочно получили вечную жизнь с Ним” (Ориген. Против Цельса. IV, 23).

Христианство дало людям уверенность в том, что Тот, Кто дал Библию, Он же дал нам и книгу природы. Библия написана на языке, понятном человеку, значит и к книге природы мы также можем подобрать ключи230.

Только поверив в то, что Бог есть Любовь, можно было перешагнуть через скептицизм и начать изучение мира в дерзкой уверенности, что книга Вселенной написана на языке человеческой математики231.