Православие и современность. Электронная библиотека.

После смерти схимонаха Авраама монахини Самтаврского монастыря, которые почитали старца как своего отца, испросили у Патриарха благословение похоронить его во дворе обители святой Нины, на небольшом монашеском кладбище.

Это место богато святынями, памятью о том, что дорого верующему сердцу. Здесь была святая Нина, здесь - гробница равноапостольных царей Мириана и Наны, здесь - мощи священномученика Авива. В монастыре находится чудотворная Иверская икона Божией Матери, и к этому духовному сокровищу прибавилась еще одна жемчужина - могила схимонаха Авраама.

Архимандрит Парфений

В 70-х годах я преподавал церковно-славянский язык в Мцхетской Духовной Семинарии и временно исполнял обязанности инспектора. Ректором Семинарии в то время был епископ Тадеоз (Иорамашвили). Он имел обычай по вечерам вместе с семинаристами посещать небольшое монастырское кладбище в Самтавро, где находилась тогда Семинария. Владыка Тадеоз благословлял зажигать свечи на всех могилах, этих маленьких островках среди потока времени. Это была незабываемая картина. Свечи казались звездочками, спустившимися на землю, а звезды на небе - горящими свечами. Владыка Тадеоз садился около какой-нибудь могилы и молчал. Никому не хотелось прерывать этого молчания. Собор Преображения в ночном полумраке казался огромным камнем, принесенным с Фавора во Мцхета. Казалось, что в этом соборе безмолвно молятся те, кто жил в монастыре с самого его основания, чьи тела почивают в земле Самтаврского монастыря, а имена известны только Богу.

Из окон келий, в которых жило несколько престарелых монахинь, струился свет - большую часть ночи они посвящали молитве. Они казались мне последними воинами, еще оставшимися на поле битвы, с которого смерть уносит их души одну за другой в вечность, подобно тому как осенний ветер срывает с деревьев их золотистый наряд и на ветвях остается лишь несколько чудом уцелевших листьев.

Я помню эти минуты молчания или, скорее, безмолвного разговора с ушедшими из этого мира. Каждая могила хранит свою тайну; в каждой могиле заключена летопись чьей-то жизни.

Владыка сидел, пока не догорали свечи, подобные скоротечной жизни людей, и могилы снова погружались во мрак, как бы в сон до Страшного Суда. Как будто темная вуаль ночи спускалась на кладбище, а свет звезд становился еще ярче. Особенно красив был монастырь в лунную ночь, когда потоки фосфорического света, как небесный дождь, струились по земле и белые стены храма казались голубыми, а тени, падающие на землю, словно выкованными из серебра. Облака, окружающие луну, на какие-то мгновения казались огромными фиалками, которые расцвели ночью, а когда ветер гнал облака, то луна была похожа на корабль, который захлестывают волны: он то погружался в пучину, то выплывал опять, то рассекал тучи, как волны, оставляя после себя клубящуюся пену. Можно было долго смотреть, не отрывая глаз, на этот бой луны с облаками. Но сидя недалеко от владыки Тадеоза, я больше всего смотрел на свечу, горевшую на одной одинокой могиле, в которой был погребен архимандрит Парфений (Апциаури) – монах, с ранней юности посвятивший себя Богу и доблестно переживший время кровавых гонений на Церковь.

Отца Парфения я первый раз увидел еще до своего монашеского пострига, в Сионском соборе. После вечерней службы в собор вошел незнакомый мне монах, который сразу же приковал мое внимание, как будто я увидел что-то необычайное. Какой-то особенной, тихой и легкой походкой, как бы лишь слегка касаясь пола, он прошел через храм и опустился на колени перед Крестом равноапостольной Нины. Что-то неземное было в этом человеке: казалось, он, находясь в этом мире, не замечает его. Лицо его было удивительно светлым, как горящая лампада, от которой струятся волны мягкого света. Но что меня больше всего поразило в нем, так это какая-то особенная внутренняя тишина, которую, как я узнал потом, он стяжал многолетним подвигом отшельничества и безмолвия. Он выглядел так, словно сошел в наш мир со страниц древнего патерика. Я хотел подойти к нему под благословение, но боялся помешать его молитве. Когда он встал с колен и направился к выходу, казалось, что тень скользит по храму. Впоследствии я узнал, что его вызывал к себе Патриарх Мелхиседек - по причине, которая послужила испытанием для его монашеского смирения.

За городом Мцхета жил старый инок по имени Платон, который называл себя "тихоновцем" и, хотя посещал храмы, не причащался и, как всякий раскольник, поносил духовенство, особенно Патриарха Мелхиседека. И вот он заболел и после долгих колебаний решил все же причаститься. Он послал людей из числа своих многочисленных поклонников к мцхетскому священнику с просьбой принять его в общение с Церковью и причастить. Тот, разумеется, обрадовался, но тем не менее сначала запросил Патриархию, откуда получил утвердительный ответ. Жилище Платона находилось в горах, и престарелый настоятель послал поисповедовать и причастить больного отца Парфения, который числился в Светицховели вторым священником. Однако выздоровев, монах Платон раскаялся не в прежней вражде против Церкви, а в своем причащении и стал поносить Патриарха с еще большим озлоблением. (Характерно, что у раскольников такая хула принимает формы одержимости.) Патриарх, узнав, что отец Парфений причастил Платона без его ведома, отлучил самого отца Парфения от богослужения и причащения на 40 дней. Тогда отец Парфений привез Патриарху письмо от его секретаря, где было написано, чтобы Платона причастили. Патриарх, прочитав бумагу, сказал: "Отец Парфений, я вижу, что ты не виноват, но слово Патриарха не изменяется, поэтому неси епитимию, которую я тебе дал". После этого ответа отец Парфений пришел в Сионский собор, где поблагодарил Господа за ниспосланную ему скорбь. Тогда-то я впервые и увидел его.

Я пишу об этом так подробно, потому что я увидел его необычайно спокойным, как бы погруженным в бездну смирения. Ни волнения, ни раздражения, ни беспокойства, а только глубокий и ничем не нарушаемый мир, как светлая печать, лежал на его лице. Казалось, что этому человеку все равно: будут бросать в него камнями или цветами - от этого не дрогнет ни одна черта на его лице, не изменится выражение его глаз, которые спокойно смотрят на мир и в то же время как будто не видят его.

После моего монашеского пострига и рукоположения я часто приходил к отцу Парфению на исповедь. Исповедоваться у него было очень легко, я думаю потому, что в это время он читал про себя Иисусову молитву, что было его постоянным внутренним деланием. Ни одного укоризненного слова, ни одного нетерпеливого или грубого движения, на которые так болезненно реагирует исповедующийся, как бы заранее ожидая презрения к себе, отец Парфений никогда себе не позволял. Обычно, сидя на стуле, он терпеливо выслушивал исповедь и только соболезновал, как соболезнуют больному или попавшему в несчастье.

Исповедь у отца Парфения всегда ассоциировалась у меня с картиной: изо рта кающегося грешника выползают змеи, одна за другой. Этих змей своей молитвой, точно заклинанием, вызывал из глубин человеческой души через слова покаяния отец Парфений. Другие люди также отмечали, что во время исповеди у отца Парфения снимались какие-то внутренние преграды и заслоны, перед ним хотелось каяться во всем, а после покаяния приходила какая-то особая радость, как у выздоравливающего от опасного недуга, который после тяжелого забытья и бреда открыл глаза и увидел свет солнца. В то же время своей добротой отец Парфений вовсе не потакал грехам, он почти всегда давал епитимии, но с такой заботой и участием, с какой врач дает больному целительное лекарство. Он говорил, что от исполнения епитимий благодать скорее возвращается к человеку.