«...Иисус Наставник, помилуй нас!»

Каждый христианин сегодня, каждый монах – как бы среди пламени, как отроки вавилонские в пещи: одно чудо Божие хранит ищущих спасения и разве что ангельским ограждением верующий охраняется от испепеления в этом седмижды разожженном пламени. Тут уже, скорее, у каждого идет своя одиночная борьба, единоборство с врагами – вне и внутри. Уже почти нигде не идут в бой рядами, крепко стоя плечом к плечу и протянув вперед копья и мечи. Но каждый «кувыркается» в одиночном поединке с окружающим его соблазном, пытаясь вырваться из цепких, удушающих объятий. Почти уже каждый верующий пробирается – кто как горазд – через колючие заросли, без дороги, часто и без тропы, наугад, часто «на свой страх и риск», через овраги, по краю пропастей. Наставники? Но и наставники по большей части так же в жестоком поединке, со всех сторон оплетены жестокими соблазнами, вползающими в душу коварными змиями, едва-едва отбиваются от непрестанного нашествия зла. Наставники уже по большей части только указывают общее направление пути и слабыми, изможденными голосами пытаются поддержать дух бодрости, призвать к продолжению схватки, хотя бы предостеречь от основных видов опасностей. Далее – опять каждый на себе самом познает все коварства духовной войны.

Спасаются явно не по писаному и расчерченному по линейке плану, переходят не по утоптанным тропам, даже не следуя мудрым, рассудочным расчетам и собственной смекалке, а одним чудом Божиим, одним только жалобным взыванием и отчаянным воплем к небу,– стало быть, смиренным признанием полного своего бессилия и ничтожества. И это неспроста, что никакие мудрые наши распорядки жизни и четко расписанные по табличкам монастырские правила долго не выдерживают и часто с грохотом рушатся, превращаясь в груды развалин. Правила необходимы, но и в них наше гордое, самонадеянное сердце порой ищет опору ложную; и в этих чинах и строгих законах – опять наша самость и упование на свою праведность. «Исполнили», «вычитали», «по часам все разложили» – и упокаиваемся, как фарисеи, почивавшие на букве закона. Как будто в этой правильности и состоит праведность. И так повсюду: вслед за нашей чинностью следует не живая вера, а усыпление совести. Не хотим мы носить в сердце чувство своей окаянности, оттого чаще всего и трудимся. Трудимся, чтобы совести своей плеснуть в лицо этот усыпляющий напиток нашей правильности и чинности. Святитель Феофан учил: «Надо зажечь беду вокруг»69. Что значит это? То, что плохо с нами все, все плохо, погибаем, горим,– спаси, Господи! Помоги! Гибну! Ничего не могу, все мое собственное – ложь, обман, прелесть! Ты, только Ты можешь спасти меня! Нет во мне ничего доброго, ни малейшего добра, ни капельки-капелюшечки добра нет во мне…

И этот путь теперь один – и для мирян, и для монастырских. Путь лежит через глубокое познание своих немощей, и этот путь не укладывается в расчеты и предусмотренные планы. Каждый день нужно быть готовым потерять все, о чем думал, будто имеешь, и начать собирать сначала, чтобы наконец остаться ни с чем, нищим! Но в этой только нищете и можно ожидать богатства. Странный путь! Раньше этой нищете учили монаха сами стены обителей, весь их строй жизни, отцы и наставники. Сегодня часто и «наставники», и братия обители учат иному: давать цену и искать чего-то в себе самом и рядом с собой, учат обогащаться и «стяжевать» в области далеко не нетленной. Сами стены обителей, их украшение, даже чины и распорядки тоже становятся нередко именно накопительством и обогащением – и опять не в том мире, что «не от мира сего». Вот и приходят скорби и печали, падения и потери, чтобы мы вправду любили нищету, в самих себе ни на что не полагались и не надеялись.

Мы скорбим, что нет теперь той древней строгости и чинности в стенах монастырских. Но законно ли, своевременно ли искать и требовать от себя внешней строгой правильности? Способна ли душа понести безвредно эту внешнюю правильность? Ведь должно быть определенное равновесие между внешним подвигом и внутренним, иначе человек становится фарисеем. А теперь как-то особенно заметна у всех склонность именно к такому вот фарисейству. В общем, требовать многого и от себя, и от братий неполезно: это лишь безуспешная потеря сил и окончательное разрушение душевного мира, к тому же и порядочная «нервотрепка». Из нас никто уже почти не способен отдаться целиком внутренней, духовной работе, и едва находится такой, кто хоть десятую часть своей жизнедеятельности чисто и без остатка посвящает Богу. И никакими нажимами и требованиями невозможно принудить человека отдавать больше, отречься от мира категоричнее, в большей мере презреть все свое и возненавидеть себя, если это не произойдет добровольно, когда душа сама каким-то непостижимым путем придет к высшему самоотречению: насилие лишь вызовет бунт, крайний протест и, может быть, человек вовсе побежит вспять.

Святой Игнатий Брянчанинов советует иметь определенную снисходительность к своей душе: «Не дОлжно с души своей, с своего сердца требовать больше, нежели сколько они могут дать. Если потребуете сверх сил, то они обанкротятся, а оброк умеренный могут давать до кончины Вашей»70. Сам Господь ищет нашей добровольной и свободной любви к Нему и в утверждение ее ждет от нас некоей жертвы самоотречения, но никогда не принуждает и не неволит никого. Тем более кого можем неволить мы? Здесь можно предложить братиям (да и себе самому) лишь определенные условия, удобства, направления и все благоприятствующее пробуждению души, ненавязчиво усовещивать свою душу и души братий, кротко и участливо уговаривая их отвратиться от безумия, обращения же их ждать терпеливее. В общем, методы похожи на те, которые применяют, когда ухаживают за больными детьми и терпеливо сносят тогда все их капризы и слабости.

Определенная свобода даже неотъемлема от принципа подвижничества. В самом раю росло запретное древо познания добра и зла, без которого выбор свободы был бы невозможен. Идти, действовать, отвергаться себя, брать много или мало – все это должно быть в выборе самого идущего к Богу. Так и в соревнованиях по бегу: углаживают дорогу бегущим, ограждают ее от праздной толпы, подбадривают состязающихся возгласами, но никогда не толкают в спину и не тянут за руку. В нашем случае, конечно, допустимо и толкание, и потягивание за руку, но все с тем же условием ревностного желания самого человека стремиться вперед.

Вспомнить, кстати, случай из жития святого Пахомия, как трапезарь в отсутствие игумена перестал подавать на братскую трапезу вареную пищу и клал лишь овощи, оправдываясь тем, что братия все равно всегда постятся и вареную пищу почти не трогают, так что приходится ее выбрасывать. Святой Пахомий строго обличил брата, сказав ему: «В этом случае воздержание иноков не было уже делом их свободного произволения, а следствием необходимости: никто уже не имел возможности проявить свое усердие, все постились поневоле. Я бы предпочел приготовить кушанья разных видов и сварить всякого рода плоды, поставить все это пред братиями, чтобы им, если они будут обуздывать свои желания и добровольно, ради подвига, отказываться есть это, совершить великое и доброе дело пред Богом»71.

Ну а что, если пришедший в обитель так никогда и не разгорится большей ревностью, но лишь помалу будет тлеть? Такому бы и не приходить в монастырь! Но, что делать, ведь мы и все почти такие теперь. Уж и не для больших расчетов бежим в монастырь, а лишь сбегаем от всепожирающего пламени разросшихся греховных соблазнов, от падения во все глубины зла. Странное и нездоровое положение, состояние какой-то подвешенности между землей и небом. Но явно, что по человеческому мудрованию ничего не исправишь; надо ждать и молиться: может быть, произойдет чудо и Сам Господь растеплит в наших сердцах некоторое рвение и тягу к духовному. И растеплит, если душа смирится и признает свою немощь и всесилие Бога!

Сегодня уже многое и важное в жизни обители врачует Сам Господь – непостижимо, неприметно. По сути, игуменов, настоятелей, предводителей уже нет. Те, кого мы зовем настоятелями, теперь чаще всего просто распорядители внешнего чина и распределители монастырского имущества. Игумен же – Сам Господь, таинственно, непостижимо промышляющий о каждом, пришедшем в обитель, о каждой скорбящей душе, желающей, ищущей того древнего монашества и нигде его не находящей, даже в самих наших монастырях. И вот в странных каких-то искушениях, падениях и восстаниях, в бесконечном нагромождении тяжких испытаний, препятствий, соблазнов, частых преткновений, при внешнем как будто отсутствии всякого порядка и чина в жизни, при отсутствии не то что гладкого пути, но и едва угадываемой тропы – во всем этом душа познает и себя, свою немощь, познает таящееся в себе предательство, изведывает всю глубину своего падения и падения всего рода человеческого и только потом может начать медленно восходить на путь искания Бога.

Вот и от самих настоятелей сегодня более всего требуется самоотстранение, самоотвержение, осторожность, ненавязчивость, недоверие себе и предоставление вести братий Самому Господу, Который ведает все и знает, что именно потребно каждой отдельной душе. Настоятель лишь «подстраивается» под то, что творит Господь, лишь оберегает и опекает дело, созидаемое Всеведущим Игуменом, он сам не врач, а только санитар или «медбрат». В среде наших наставников даже «самые мудрые» и «учительные» и те крайне немощны духом. Все более и более мы нуждаемся в непосредственной Божией помощи, в недоверии самим себе, в ненадеянии на свою «ревность», свою «мудрость», «свои силы». Это для настоятеля! Тогда и братиям безопаснее являть послушание и самоотвержение перед таким наставником, когда он сам не верит в себя!

Грустно почему-то

Иной «вожак стаи» сегодня так навредит бедным гусям… Смотрел он, любовался высоким ясным небом, увидел как-то высоко-высоко летящий на юг стройный караван диких своих сродников и все теперь ревнует их свободе, их стройности, их смелому полету и красоте.

И вот сам уж рвется в высоту, настойчиво машет своими короткими, зажиревшими крылышками, подпрыгивает на неуклюжих, плоских, распластанных по земле лапках, много-много производит шуму – того и гляди полетит… Увлеченный этими потугами, уже зовет широким, натруженным клювом своих подопечных собратий, зовет ввысь, «на просторы неба» – то пронзительным, звонким зазывом, то крякая, то покрикивая, корит их за медлительность, за леность, за привязанность к загаженному птичьему двору, за порабощенность чревом, «этой маммоной», которой так полюбилось здешнее, часто наполняющееся «само собой» корыто с приятными крошками. Сам вожак, глядя на небо, похлопывая крыльями по гладким бокам, нередко косится на хорошо знакомое корыто, и кряк его тут сразу же выдает своим тоном, надорвавшейся ноткой некую неуверенность и затаенные сомнения.