Андрей Вячеславович Кураев
Но христиане с древности и по сю пору убеждены в том, что люди, все мы, каждый из нас — бессмертнее мира, старше мира. Старше не потому, что созданы раньше вселенной, а потому что люди избраны Богом и замыслены Им как носящие право первородства во вселенной: «До сотворения космоса были мы рожденные в Самом Боге по причине того, что нам предстояло возникнуть» (Климент Александрийский. Увещание к язычникам. 1, 6, 4).
И потому в XVII в. Паскаль мог воскликнуть: «Человек — всего лишь тростинка, самая слабая в природе, но это тростинка мыслящая. Не нужно ополчаться против него всей вселенной, чтобы ее раздавить; облачка пара, капельки воды достаточно, чтобы его убить. Но пусть вселенная и раздавит его, человек все равно будет выше своего убийцы, ибо он знает, что умирает, и знает превосходство вселенной над ним. Вселенная ничего этого не знает» (Паскаль Б. Мысли. 200 [347]).
А в ХХ в. Николай Бердяев в полемике с марксистами заметил, что лишь с точки зрения марксистов человек есть часть общества33. Для христианина же общество есть частица человека, ибо в человеке и в самом деле многое определяется его социальным происхождением, статусом, социальным опытом. Но человек не сводится ко всем влияниям на него — ни из прошлого, ни из окружения.
Та же интуиция сказалась и в полемике Вяч. Иванова с М. Гершензоном о соотношении веры и культуры. «Мне же думается, что сознание может быть лишь частию имманентным культуре, частию же трансцендентным. Человек, верующий в Бога, ни за что не согласится признать свое верование частью культуры; человек же, закрепощенный культуре, неизбежно сочтет последнее за культурный феномен»34.
Даже Герцен понимал, сколь обязана его либеральная философия христианству: «Лицо человека, потерянное в гражданских отношениях древнего мира, выросло до какой-то недосягаемой высоты, искупленное Словом Божиим. Личность христианина стала выше сборной личности города; ей открылось все бесконечное достоинство ее - Евангелие торжественно огласило права человека, и люди впервые услышали, что они такое. Как было не перемениться всему!»35.
Увы, и этот христианский дар, который можно резюмировать пушкинским выражением — «самостоянье человека», — снова отвергается неоязычниками. Для Блаватской «человек есть микрокосм макрокосма»36 (то есть маленький мир в большом мире). И Рерихам нечего сказать о человеке, кроме того, что «человек, будучи микрокосмом макрокосма, является конгломератом самых различных вибраций (ритмов)»37.
Люди конца второго христианского тысячелетия устали пребывать в той свободе от космических стихий, которую возвестил им Христос. Они снова захотели раствориться в космическом безличностном бульоне.
4. СЛЕЗНЫЙ ДАР
Мир, который люди открыли внутри себя, оказался богаче, чем тот мир, который облекает нас снаружи. То, что происходит в человеческом сердце, христианство сочло более значимым, чем то, что совершается вокруг: Какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а душе своей повредит? (Мф. 16, 26).
Эту же несоразмерность внутреннего измерения человека с измерениями внешнего мира прекрасно выразил Пастернак: «Не потрясенья и перевороты для новой жизни открывают путь, а откровенья, бури и щедроты души воспламененной чьей-нибудь» («После грозы»). Ощущение того, что «два мира есть у человека: один — который нас творил; другой — который мы от века творим по мере наших сил» (Баратынский), станет настолько своим для европейской культуры, что даже Заболоцкий (насколько я понимаю, это был человек, далекий от церковности), свидетельствует о той же самой иерархии ценностей: «Душа в невидимом блуждала, своими сказками полна. Незрячим взором провожала природу внешнюю она».
Для историков же литературы переломом, обозначающим переход от античности к европейской культуре, является «Исповедь» блж. Августина. Эта книга, написанная в начале V в., впервые повествует о внутреннем сюжете, о том, что происходит в душе человека. Персонажи античных произведений внутренне статичны. Их характер скульптурен, высечен уже с самого начала. Просто меняются обстоятельства вокруг них, и перемена декораций бросает разные отсветы на героя, высвечивая то одну его грань, то другую. Но евангельская проповедь покаяния призвала к переменам внутри человека. О том, как происходит в человеке «метанойя»-перемена ума-покаяние, и поведал Августин в своей предельно искренней книге («А юношей я был очень жалок, и особенно жалок на пороге юности; я даже просил у Тебя целомудрия и говорил: «Дай мне целомудрие и воздержание, только не сейчас»» [Блж. Августин. Исповедь 8, 7, 17])38.
Евангельский призыв к покаянию возвещал, что человек освобожден от тождественности себе самому, своему окружению и своему прошлому. Не мое прошлое через настоящее железно определяет мое будущее, но мой сегодняшний выбор. Между моим прошлым и минутой моего нынешнего выбора есть зазор. И от моего выбора зависит — какая из причинно-следственных цепочек, тянущихся ко мне из прошлых времен, замкнется во мне сейчас. То, что было в моем прошлом, может остаться в нем, но я могу стать иным…
О том, как покаяние воздвигает стену, защищающую меня от засилия моего греховного прошлого, говорят два эпизода из церковного предания… Чтобы они были понятны, надо вспомнить два обстоятельства: одно чисто бытовое, другое – духовное. Первое из них состоит в том, что классическая завязка некоего повествования из жизни монахов гласит: «Пошел монах в город…». А в городе, как известно, встречаются женщины. Среди них, как гласит молва, встречаются труженицы панели. В круге же последних предметом профессиональной доблести считается умение соблазнить монаха: «мол, затащить к себе в номера какого-нибудь морячка – так это кому ж красы недоставало! А ты вот попробуй монаха соблазнить – тогда и посмотрим, чего ты стоишь на нашем бульваре Капуцинов!».