Olivier Clément

Согласно Страбону, городом матерью Византии в начале первого тысячелетия до нашей эры была Мегра. «Мегрцы, предводительствуемые Визом, выслушав Дельфийского оракула, отправились на Север». Они расположились напротив другой греческой колонии – Халкидона, основанной, как сказал оракул, «слепцами», ибо они пренебрегли великолепным естественным портом Золотого Рога.

Константин, когда он преобразовал этот провинциальный город в столицу всей империи, возвел в центре его колонну, у подножия которой он сложил все те священные предметы, которые символизировали два призвания города – призвание быть новым Римом и знамением нового Иерусалима: здесь зарыты топор Ноя, скала, из которой Моисей извлек воду, корзина умножения хлебов, сосуд для мира, принадлежавший евангельской блуднице, – и Палладиум, эта деревянная статуя Афины–Паллады, упавшая с неба, чтобы защитить Трою, и принесенная Энеем в Италию, затем ставшая великим талисманом Рима. Так, в сердце этого города было как бы заложено воспоминание о космическом завете Ноя, о законе Моисеевом, о парадоксе Бога воплощенного, не отвергающего и блудницы, пришедшей помазать Его драгоценным миром–и воспоминание о Риме, силе земной, поставленной на служение Христу.

В 1105 году, когда в Византии тяга к пространству стала уступать место жажде Духа, колонна, на которой стояла статуя Константина, обрушилась. Но предметы, находившиеся у ее подножия, смешались с землей города, той почвой, что благодаря хранению стольких мощей и свидетельству стольких святых стала «землей небесной».

Византия мирская, столь обесславленная, была весьма многообразной по своему «человеческому составу», который мы еще отнюдь не изучили до конца. Ее следует сравнивать не столько с западноевропейским средневековьем, сколько с эпохой Возрождения и древнего гуманизма, ибо она и вправду время от времени переживала возрождение античного гуманизма, но последний был уравновешен, зачастую преображен Светом христианства… Разве зодчие Святой Софии не были инженерами, влюбленными в геометрию, имевшими опыт использования силы волн и сжатия пара?

Византия была по–своему современна: государство и Церковь брали на себя расходы по медицинскому обслуживанию бедняков, а в больницах даже работали женщины–врачи. Правила городского строительства определяли широту улиц, сообразовывали с ландшафтом высоту домов и оставляли квартиры с видом на бесчисленные античные статуи, привозимые со всего греческого мира, не за самыми богатыми, но за самыми образованными. 98

Демократия Византии – демократия насильственная и утонченная. Никогда наследственный принцип, несмотря на весь престиж «порфирородных» князей не мог утвердить себя во главе государства. Кто угодно мог стать императором, если он был избран Сенатом, армией и народом, кто угодно мог стать императрицей, если ее избрал император; так известно, что самая мужественная и умная basilissa поначалу играла в самых низкопробных спектаклях, где лебеди клевали ее половые органы. Наконец цирковые игрища давали народу возможность дать выход своим страстям, когда он принимал сторону тех или иных партий, боровшихся на арене и обозначенных различными цветами, символизировавшими воздух, воду, землю и огонь. Иногда на этих игрищах происходили прямые разговоры, а порой даже драматические пререкания с самим императором.

Однако нам говорят о цезаро–папизме. Мы должны отдавать себе отчет в его границах.

Византийская Церковь никогда не знала теории «двух мечей». Она никогда не притязала на владение мечом государственным. Она согласилась с тем, что империя, по принципу «симфонии», служит лишь временным пристанищем Церкви на земле. Она пошла даже и на некоторое административное сращение Церкви и государства. Однако это сращение никогда не уничтожало строгой духовной границы между ними. Так в недрах ее возникло монашество, возникло как вызов христианской империи, вдохновляя и одновременно преодолевая ее. Монахи не были ни священниками, ни эрудитами – гуманистическая культура шла своим путем – но просто мирянами, одушевленными евангельским гуманизмом, и пророками грядущего Царства. Всю византийскую историю и культуру пронизывает скрытое противоречие между имперской пышностью и монашеской бедностью. Ибо Церковь, внешним образом включенная в государство, признала в монашестве то, что ранее она прославляла в мученичестве: «нормальное» выражение христианской жизни, которое оспаривает самодостаточность этого мира. Монашеская молитва стала для православия источником приходского богослужения, как и образцом духовной жизни в целом.

Более того: всякий раз, когда императоры из соображений политических стремились навязать Церкви догматические компромиссы, монахи, воодушевляя пророчески весь народ Божий, воздвигали против государства подлинную Церковь исповедников, которая в конце концов побеждала. Побеждала не насилием, но мученичеством. Ибо «христианские» императоры были скоры на пролитие крови мучеников, в особенности в VIII веке, во время иконоборческих споров. И тогда были выкованы окончательные формулы: «Империя не должна принимать решений в области веры» «Миссия императоров – наблюдать за благом государства, но только пастырям надлежит наблюдать за делами Церкви». В это время в имперском искусстве триумфальный цикл, унаследованный от Поздней Империи и прославляющий императора победителя, уступил место теме базилевса , простирающегося у ног Христа.

И даже более того: Византийская Церковь, несмотря на всю свою слабость и порой раболепство, неуклонно отстаивала двойное требование свободы и справедливости. В этой перспективе, если власть государства поневоле основана на принуждении в силу греха, буйство которого она должна ограничить, то когда дело касается духа, то его, государство, ограничивает Церковь. Следует процитировать здесь святого Иоанна Златоуста, являющего собой как бы образeц патриарха Константинопольского. «Пока гражданская власть является властью меча и принуждения, власть пастыря будет властью слова и убеждения». «Я привык переносить преследования, но не преследовать, быть угнетенным, но не угнетать. Ибо Христос восторжествовал не распиная других, но сам будучи распятым». «Нет веры по принуждению», – напоминал в XIV веке Иоанн Кантакузин. Свобода при определенных исторических обстоятельствах не является удобством для Церкви. Она есть само содержание ее нести, потому что именно на Кресте проявило себя всемогущество Божие.

С требованием свободы соединяется требование справедливости. Греческие Отцы – святой Василий и снятой Иоанн Златоуст – поняли буквально двадцать пятую главу Евангелия от Матфея и уравняли Христа с бедняком. Бог не сотворил одних богатыми, а других бедными; несправедливость сможет исчезнуть чшпь тогда, когда блага земные окажутся в распоряжении всех. От святого Иоанна Златоуста в V веке до Афанасия II в XIX веке многие Константинопольские патриархи перед лицом сильных мира сего становились ходатаями и защитниками пролетариата огромного города. Лишь с великими западными расколами, отозвавшимися и на Востоке, замкнувшемся в своих литургических ритмах и как бы убаюканном ими, в пашем веке возникло трагическое противопоставление Христа–бедняка Христу Евхаристии.

В Стамбуле ничего не осталось от земного величия Византии. Исчезли дворцы и статуи. Сохранились только крепостные стены, форма города, как душа является формой тела, и на большой площади, где находился ипподром, «змеевидная колонна» и обелиск Карнака. Обелиск с своей порфирной стрелой невредим и чист как безликая вечность. Сделанная из трех бронзовых переплетенных змей, колонна была открыта во времена Дельфов греческими полисами, чудесным образом одержавшими победу над персами при Саламине и Платее. Здесь вся судьба Византии: эта встреча между Востоком и Западом, небесным провозглашением вечного и земным требованием свободы для личности и для полиса. Синтез и преодоление заключены, может быть в этой богочеловечности, о которой свидетельствует Византия духа, как бы растворившаяся в молитвенном стоянии.

«Византийская литургия, – говорит Луи Буйе, – это поистине священное празднество, где все начала христианского гуманизма, гуманизма не случайного, но единственно сущностного, служат прославлению Божию». Истинными творцами в Византии были не эти утонченные платоники или эти мастера в искусстве малых жанров, о которых постоянно вспоминают западные историки, но те музыканты, те поэты, те архитекторы, что с помощью целостного, литургического искусства низвели небо на землю воплощенным в непреходящей красоте.

Когда Мехмед II захватил Византию, она была лишь тенью себя самой. От миллиона жителей города оставалось не более пятидесяти тысяч, и «паук плел свою паутину во дворцах», как ностальгически повествует Фатих, Завоеватель. Хорошо знакомый с мыслью древней Греции, он имел особую склонность к стоицизму. Не раз он заказывал свои портреты у итальянских живописцев. Два из этих полотен выставлены в музее Топкапи Сараи. На портрете художника Джентиле Беллини лицо поражает своей изысканностью и меланхолией, длинным и тонким носом, замкнутым ртом. Этажом ниже на портрете кисти Констанцо ди Ферраро, подчеркнута массивность шеи и плеч. Тонкое лицо становится резким на фоне массивности. ()рел отдыхающий, орел задумавшийся…