Ганс Кюнг

Первый ответ: согласно Иисусу, любовь по своей сути есть любовь одновременно к Богу и к человеку. Иисус пришел, чтобы исполнить закон, явив волю Божью, которая устремлена к благу человека. Поэтому он может сказать, что все заповеди заключены в двойной заповеди о любви. Уже иудаизм в отдельных случаях говорит о любви в этом двойном смысле. Однако Иисус в простоте и конкретности достигает несуществовавшей до тех пор редукции и концентрации всех заповедей в этой двойной заповеди и соединяет любовь к Богу и любовь к человеку в неразрывное единство. С тех пор невозможно сталкивать Бога и человека. Любовь становится требованием, которое может безгранично охватить всю жизнь человека и которое все же подтверждается в каждом отдельном случае. Для Иисуса характерно, что таким образом любовь становится критерием благочестия и всего поведения человека.

Однако любовь к Богу и любовь к человеку для Иисуса не есть одно и то же, поскольку для него, само собой разумеется, что Бог и человек – не одно и то же. При очеловечивании Бога или обожествлении человека теряет не Бог, а человек. Бог остается Богом. Бог остается единым Господом мира и человека. Его нельзя заменить человечностью. Разве может существовать человек, настолько не имеющий ограничений и ошибок, чтобы он смог стать для меня Богом, предметом совершенно безусловной любви? Любовная романтика или любовная мистика могут создать идеализированный образ другого человека, могут скрыть или вытеснить конфликты, но не уничтожить их. Однако на основании безусловной и всеобъемлющей любви Божьей можно совершенно радикально любить и ближнего таким, каков он есть, со всеми его ограничениями и ошибками. Нет сомнения, что Бог для Иисуса имеет безусловный приоритет, именно в интересах человека. Поэтому он притязает на полноту: на всю волю, на сердце, на самое глубинное ядро, на самого человека. И поэтому он ожидает от обратившегося и вернувшегося к нему в доверительной вере человека не более и не менее чем любви, полной, неразделенной любви: возлюби Господа Бога твоего всем сердцем твоим и всею душою твоею и всем разумением твоим; вот высшая и первая заповедь.

Однако эта любовь означает не мистическое единение с Богом, в котором человек пытается выйти из мира – одинокий среди людей, единый с Богом. Любовь к Богу без любви к человеку в конечном счете – не любовь. И если Бог должен сохранить непреложный приоритет, а любовь к Богу никогда не должна становиться средством и символом любви к человеку, то и наоборот: любовь к человеку никогда не должна становиться средством и символом любви к Богу. Я должен любить ближнего не только ради Бога, но ради него самого. Я не должен украдкой взирать на Бога, когда я обращаюсь к ближнему, я не должен вести благочестивые разговоры, если следует помочь. Самарянин помогает, не приводя никаких религиозных причин; бедствие попавшего в руки разбойников достаточно, и к нему в этот момент обращены все его мысли. Благословленные на Страшном суде понятия не имеют о том, что они встретили самого Господа в тех, кого они накормили, напоили, приютили, одели, посетили. И наоборот, осужденные показывают, что они, в лучшем случае, ради Господа проявили бы любовь к ближнему. Это не только ложная любовь к Богу, но и ложная любовь к человеку.

Все же любовь к человеку – нечто слишком общее. Нам следует говорить точнее, чем просто вести речь об универсальном гуманизме. У Иисуса даже намеком речи не идет об «объятии миллионов» и «поцелуе всего мира», как говорится в поэме Шиллера, ставшей в симфонии Бетховена великим гимном радости16. Такой поцелуй не стоит – в отличие от поцелуя одному конкретному больному, заключенному, бесправному, голодному – ничего. Гуманизмом жить тем дешевле, чем больше он обращается ко всему человечеству и чем меньше он позволяет приблизиться нам к конкретному человеку и его нужде.

Легче говорить о мире на Дальнем Востоке, чем о мире в собственной семье или в собственной сфере влияния. Гуманному европейцу легче «солидаризироваться» с неграми в Северной Америке или Южной Африке, чем с гастарбайтерами в собственной стране. Чем дальше ближний, тем легче признаваться в любви на словах.

Тот, кому я нужен здесь и сейчас

Однако Иисус не интересуется общей, теоретической или поэтической любовью. Любовь означает для него в первую очередь не слова, ощущения или чувства. Любовь означает для него великое, смелое деяние. Он хочет практической и поэтому конкретной любви. Именно поэтому наш второй ответ на вопрос о любви должен звучать более точно: согласно Иисусу, любовь – это не просто любовь к человеку, но существенным образом любовь к ближнему. Любовь не просто к человеку в общем, к дальнему, с кем мы лично не связаны, но совершенно конкретно к близкому и ближнему. В любви к ближнему проходит проверку любовь к Богу, любовь к ближнему представляет собой точное мерило любви к Богу: я люблю Бога лишь настолько, насколько я люблю моего ближнего.

Насколько же я должен любить своего ближнего? В завершение ряда формулировок Ветхого Завета Иисус очень кратко и безо всяких ограничений говорит: как самого себя. Естественный ответ, который в понимании Иисуса сразу же обращается к целостности, не оставляет открытыми щелей для извинений и отговорок, одновременно определяя направление и меру любви. Предполагается, что человек любит самого себя. И именно это естественное отношение человека к самому себе должно быть мерой, на практике – сверх меры любви к ближнему. Я прекрасно знаю то, что должен самому себе, и не меньше то, что мне должны другие. Совершенно естественно, во всем том, что мы думаем, говорим и чувствуем, делаем и претерпеваем, у нас есть тенденция охранять, защищать, поощрять себя, лелеять наше «я». И теперь от нас ожидают, что мы окажем точно такую же заботу и попечение ближнему. Тем самым рушатся любые границы! Это означает для нас, эгоистов по природе, радикальное изменение: занять позицию другого; дать другому именно то, что мы считаем необходимым для себя самих; относиться к ближнему так, как мы сами хотели бы, чтобы он относился к нам. Конечно, как показывает сам Иисус, это не означает слабость и мягкотелость, отказ от самосознания, угасание собственного «я» в благочестивой медитации или напряженном аскетизме буддистского или христианского толка. Но это определенно означает устремленность своего «я» к другому: бодрствование, открытость, принятие нашего ближнего, безграничная готовность помочь. Жить не для самого себя, но для других: в этом основывается, с точки зрения любящего человека, нерушимое единство нераздельной любви к Богу и безграничной любви к человеку.

Общий знаменатель любви к Богу и любви к ближнему – это отказ от эгоизма и воля к самопожертвованию. Только если я живу не для себя, я могу быть совершенно открытым для Бога и безгранично открытым для ближнего, которого Бог принимает, как и меня самого. Любовь к ближнему не завершает мою задачу любви к Богу. Я остаюсь непосредственно ответственным перед Богом, и эту ответственность не может отнять у меня никакой ближний. Однако Бог встречает меня – не исключительно, в первую очередь, поскольку я сам человек – в ближнем и ожидает здесь моей жертвы. Он не призывает меня из облаков или косвенно через мою совесть, но прежде всего через ближнего: призыв, который никогда не умолкает, но ежедневно по–новому обращается ко мне посреди моей мирской повседневности.

Кто же мой ближний? Иисус отвечает не определением, не точной формулировкой и тем более не законом, но, как это было часто, историей, иллюстрирующим рассказом. Согласно ей, ближний – это не просто изначально находящийся рядом со мной: члены моей семьи, круг моих друзей, моего класса, моей партии, моего народа. Ближним также может быть чужой и посторонний, каждый, кого я встречаю именно сейчас. Кто будет мой ближний – непредсказуемо. История о человеке, попавшем в руки разбойников, говорит: ближний – это каждый, кто нуждается во мне здесь и сейчас. Если в начале притчи задается вопрос: «Кто мой ближний?», то в конце в характерном изменении направления взгляда он звучит: «Для кого я ближний?» В этой притче речь идет не об определении ближнего, но о неотложности, с которой именно от меня ожидается любовь в конкретном случае, в конкретной нужде по ту сторону всех общепринятых правил морали. И в таких нуждах нет недостатка. Четыре раза Матфей повторяет в речи на Страшном суде шесть из важнейших дел любви, актуальных как тогда, так и сегодня. Тем самым не подразумевается новый законодательный порядок. Скорее, как в случае самарянина, ожидается активное творческое поведение, продуктивная фантазия и решительное действие в каждом конкретном случае согласно ситуации.

Тем самым в любви становится ясно, чего собственно желает Бог. А также, о чем речь идет в заповедях: в любом случае, это не только, как в исламе, послушная «покорность» (= islam ) воле Божьей, открытой в законе. На основании любви заповеди обретают единый смысл, но они также ограничиваются, а при определенных обстоятельствах даже отменяются ! Тот, кто понимает заповеди законнически, а не на основании любви, вновь и вновь попадает в состояние коллизии обязанностей. Однако любовь – это конец казуистики: человек уже не механически руководствуется отдельной заповедью или запретом, но тем, чего требует и позволяет сама реальность. Любая заповедь или запрет имеет свое внутреннее мерило в любви к ближнему. Смелые слова Августина «люби и делай, что хочешь» укоренены здесь. Любовь к ближнему идет так далеко.