Диакон Андрей Кураев
Тут выбор был очевиден:
Или вслед за гностиками признать появление Бога любви на земле нежданной импровизацией. И в этом случае Бог пришел не «к своим», а к чужим, и Сам Он в нашеммире – Чужак. И тогда у христианинагностика нет права добрым глазом смотреть на доевангельскую историю. И мир языческих народов, и мир Ветхого Завета для него равно кошмарны.
Или же признать, что Логос – не новичок в мире людей. Но тогда нужно рассмотреть свидетельства о Его пребывании в мире людей, причем не только евреев. Так церковное богословие с первых своих шагов подъяло два грандиозных проекта: доброе истолкование еврейского Танаха и, пусть и более полемическое, но все же приемлющее, переосмысление грекоримского культурного наследия.
Люди, которые не понимают такой задачи богословской мысли, – в Церкви долго не удерживаются18. Так произошло с ригористами Тертуллианом и Татианом.
И позднее не все церковные писатели осознали неизбежность и такого вопроса и именно такого ответа. Поэтому внутрицерковная дискуссия по вопросу о «языческом наследии» идет до сих пор.
Собственно, те Отцы, что прошли искус университетского образования до обретения веры или принятия монашества и священства, обычно не анафематствовали свое библиотечное прошлое. Они имели опыт безопасного обращения с «внешней мудростью» и выражали надежду, что и ученики их смогут столь же успешно пройти через испытание светским образованием и вынесут из него лучшее.
А те Отцы, что и в мирскую пору своей жизни жили без книг, как правило, и встав на путь подвижничества, не открывали в себе тягу к изучению светской литературы19 (а иногда даже и церковной).
При сопоставлении разноречащих суждений двух равно почитаемых святых по одному и тому же вопросу естественно было бы отдавать предпочтение тому из них, кто лучше знает предмет разговора, кто изнутри изучил его. Поэтому можно сказать, что церковная позиция по отношению к науке, образованию, разуму и светской культуре была выражена не Отцами пустыни, а апологетами и епископами, учителями Церкви – теми, кто, оставаясь в миру, в миру и проповедовал Евангелие. Если мы рассмотрим ее – то убедимся, что «христианство не обязывает быть глупым»20.
Открытая позиция апологетов второго века, при всей ее симпатичности с современной точки зрения, все же не была безупречной. Ее опасность ясно обозначилась в словах святого Иустина: «И Сивилла, и Истасп говорили, что тленные вещи будут истреблены огнем. Итак, если мы иное утверждаем согласно с уважаемыми у вас поэтами и философами, то почему так несправедливо ненавидят нас более всех? Когда говорим, что все устроено и сотворено Богом, то окажется, что мы высказываем учение Платоново; когда утверждаем, что мир сгорит, то говорим согласно с мнением стоиков; и когда учим, что души злодеев, и по смерти имея чувствование, будут наказаны, а души добрых людей будут жить во блаженстве, то мы говорим то же, что и философы. Утверждая, что не должно поклоняться делу рук человеческих, мы говорим то же, что Менандр. И если мы говорим, что Иисус Христос, Учитель наш, родился, то мы не вводим ничего отличного от того, что вы говорите о так называемых у вас сыновьях Зевса» (Апология 1,20–21).
Такого рода разъятие христианской веры на составные элементы и нахождение для них аналогий во внешнем мире имеет право на существование и не должно смущать христианина. В конце концов, каждый атом, входящий в состав цветка, когдато был вне его, но из этого основания не стоит делать вывод, будто цветок ничем не отличается от тех камней, среди которых он вырос.
При этом, однако, «Количество элементов, из которых «религиовед» складывает христианство, прямо пропорционально объему данного «ученого сознания»… В таких упражнениях, которые уместны у следователя, уличающего когонибудь в воровстве, нет только одного – христианства… В исторической науке давно пора заменить гинекологическое любопытство любострастного любителя медицины религиозным уважением к таинству рождения»21. «Гистологически и химически между организмами человека и свиньи почти нет разницы; только процентное отношение составных частей немножко различное; но значит ли это, что человек и свинья почти одно и то же, и что с появлением на земле человека ничего нового и важного не случилось? Так и здесь: не даром же древние христиане и себе, и язычникам представлялись чемто неслыханноновым – genus tertium, особой породой людей. Не похож ли в виду этого мифолог, объявляющий, что древняя церковь вся составилась из еврейских и из языческих элементов и составляет лишь один из многих видов синкретизма, на гистолога, который бы увлекся своим микроскопом до потери способности различать человека и свинью? Уголь не заменит алмаза, хотя химически они – одно; цветы и листья не заменят плода; Платон, Филон, Авеста и даже Исайя не заменят Евангелия»22.
Но путь для такого «религиозноисторического спорта»23 открыли все же не немецкие ученые атеисты XIX века, а благочестивые христианские апологеты второго столетия. Их читатели могли слишком всерьез воспринять их уверения в сходстве религий гонителей и гонимых.
И поэтому для сохранения церковной идентичности было важно, чтобы на апологетический тезис второго века последовал антитезис третьего века – Тертуллиан (а отчасти и Ориген с жесткобескомпромиссным «Увещанием к мученичеству»).
Тертуллиан практически напрямую оппонирует Иустину: «Что Афины – Иерусалиму? Что Академия – Церкви? Что общего между Афинами и Иерусалимом, между еретиками и христианами? Наша секта возникла с портика царя Соломона, научившего нас искать прямым и чистым сердцем. О чем помышляли люди, мечтавшие составить христианство стоическое, платоническое и диалектическое?» (Прескрипция против еретиков, 7).