Диакон Андрей Кураев

Человек, наученный сторониться современных апокрифов, знающий, как сегодня создаются псевдоцерковные легенды (про «святого старца Григория Распутина», например) – сможет ли он сохранить благочестивое отношение к традиционным Житиям? Одно дело – мир «предварительной цензуры». Это тот мир, в котором богословцензор отсеивает апокриф еще до его публикации. Тут его критика остается в предельно узком кругу. Одно дело критиковать рукопись. Другое дело – гласно критиковать уже опубликованный «житийный» текст, сопровождаемый иконографическим изображением новоявленного «старца» и даже «акафистом» ему…

В этом случае в сознании многих людей может пасть психологический барьер: оказывается, не все, написанное на церковнославянском языке и окруженное нимбом, и в самом деле церковно и свято.

У нас сегодня свыше 5 ООО семинаристов. По закону больших чисел с ними может произойти все что угодно. Ктото пойдет одним путем, ктото совсем другим, ктото воспитает в себе надлежащее чувство меры и такта. Но ктото из тысяч семинаристов этого точно сделать не сможет. И начнет копиться масса богословски образованных людей с желанием чтото всерьез изменить в церковной жизни и вере. Появится группа людей с добротным богословским и церковноисторическим образованием, но контуженная порядками бурсы. Без теплого внутреннего чувства к Церкви их знания могут быть приложены к ее критике и к ее перекраиванию под их представление о том, «как надо».

Оттого одна из перспектив церковного развития в XXI веке для меня выражается вопросом – «Как скоро имя диакона Андрея Кураева станет в глазах семинаристов символом отсталости и мракобесия?». Я понимаю, что без перемен в отношении к светской и молодежной культуре не обойтись. Но где пределы этих перемен? Будут ли они затрагивать более глубокие слои собственно церковной жизни и веры? Нетрудно сдвинуть с места вагонетку. Сложнее ее затормозить. Революции обычно заходят гораздо дальше того, о чем мечталось их инициаторам. «Есть у революции начало, нет у революции конца».

Да и семинаристы сегодня другие. В советские годы юноша, поступавший в семинарию, совершал поступок: бегство из «зоны». Он, правда, попадал в такое пространство, в котором его свобода также была изрядно ограничена. Игумен Никон (Воробьев) так оценивал семинарские порядки 60х годов XX века: «Я считаю преступлением со стороны "старших", что они без испытания, без указания пути принимают в монашество поличным расчетам. Уверен, что они этого не сделают по отношению к собственным детям, а чужих не жалеют… Это – плод ложной постановки духовной школы. Взяли механически внешний строй старой школы без его достоинств, без его опытных и образованных преподавателей, без учета нынешних обстоятельств – и спокойны. Даже отношение к учащимся как к лагерникам, а не свободным живым личностям, которым надо всячески помочь утвердиться прежде всего в вере, в живой вере в Бога, а не требовать знания на память кучи сырого материала. Доходит ли, не говорю – до сердца, а даже до ума хоть один предмет? Делается ли он своим для учащегося? Сомневаюсь. Это куча фактов, сырой, непереваренный материал. Хуже того. При малой вере рассмотрение «лжеименным» разумом духовных истин приводит к «снижению» значения этих истин. С них снимается покров таинственности, глубины Божественной мудрости. Эти истины делаются предметом «пререкания языков», чуждым для души учащихся. Вера слабеет и даже исчезает… Все надо бы переделать, начиная с программ и кончая администрацией, даже помещениями. Скажут, не такое теперь время. Пусть всего нельзя сделать, а коечто можно. А главное, всем надо бы иметь в виду эту цель, что можно – с своей стороны делать, а о прочем скорбеть. Тогда само собой и отношение к учащимся было бы не такое, как теперь, а как к живым душам, перед которыми все, начиная с ректора и кончая прислугой, должны были бы считать себя должниками, не могущими выплатить свой долг»196.

Сегодня эта «казарменность» семинарий не ослабла197. Но если в советские годы она казалась вольницей по сравнению с тем, что творилось в светском обществе, то теперьто все наоборот. Теперь ребята приходят в семинарию с немалым (и порой излишним) опытом личной свободы. Теперь семинаристам есть куда уходить из духовной школы. И если таким людям свои догматы преподносят без пояснений, без вдохновения и без любви, а зато чужие догматы учат критиковать, то весьма скоро наши семинаристы научатся оборачивать этот огонь критики против своих учителей.

В семинарии приходят уже не дети духовного сословия. Свою дорогу они выбрали среди множества иных. И при этом им есть куда с нее сворачивать, причем даже не порывая с Церковью. Молодой человек, не прижившийся в семинарии, может стать священником в соседней епархии, а может и оставаясь мирянином работать в какойлибоиз церковных структур. Он может стать светским журналистом, пишущим на церковные темы (причем далеко не всегда в стиле, приятном для епископата).

Знание об этих возможностях делает студентов более раскрепощенными, менее зависимыми от администрации духовных школ.

И значит, нас ждут новые реформационные попытки. Так что дорога церковной истории в XIX веке не будет гладкой. Правда, если колдобины на ней в XX веке для нас вырывали большевики, то в этом столетии это не менее успешно сделаем мы собственными руками.

Еще одна реформация уже у нас в доме. Это – «Опричная реформация», о которой я уже писал в книге «Церковь в мире людей». Это движения мирян в защиту своего права иметь свои суеверия, игнорируя голос епископата и богословов.

Перемены коснулись и монастырей. По крайней мере в одном отношении они сегодня более похожи на русские обители XVI века, чем на монастыри XIX столетия. Допетровские монастыри – это социальные модели всего древнерусского общества. В них были и царские дети, и дети крестьян. Оттого они были тем, чем их назвал Георгий Федотов – «святые зародыши неродившихся университетов». Или, более привычно – центрами культуры и книжности.

В 1661 г. патриархи Паисий Иерусалимский, Макарий Антиохийский и Иоасаф Московский издают «Выписку от Божественных писаний о благолепном писании икон и обличение на неистово пишущих оныя», в которой утверждается, что к написанию икон допускаются лишь свободные, а не рабы и пленники – «токмо благородных чада и советничии сынове тому художеству навыкают»198.

Но в XVIII столетии исчезает единая общенациональная культура. Теперь у «советничих сынов» свои художества, свой стиль жизни и свой круг чтения, а у простолюдинов – свои. Начитавшиеся Вольтера боярские дети уже не идут в монастыри.

Кроме того, серия петровских указов запрещает монахам держать в кельях бумагу и чернила: «Монахам никаких по кельям писем, как выписок из книг, так и грамоток совестных без собственного бдения настоятеля под жестоким на теле наказанием никому не писать, чернил и бумаги не держать, кроме тех, которым собственно от настоятеля для общедуховной ползы позволится; и того над монахи прилежно надзирать, понеже ничто так монашеского безмолвия не разоряет, как суетные их и тщетные письма. А ежели которому брату случится настоящая письма потреба, и тому писать в трапезе из общей чернильницы и на бумаге общей за собственным настоятеля своего позволением, а самоволно того не дерзать под жестоким наказанием»199.