Иван Васильевич Киреевский

Противны верховной власти не твердость законов, но те ложные понятия о средствах водворить эту твердость, которые распространились в Европе после Французской революции. Это так справедливо, что перед Французской революцией самые мудрые правители поставляли главною задачею своего правления устроить эту твердость законов в своих государствах227. Но когда они увидели, что народы не иначе понимают возможность законной твердости, как в виде вооруженного лагеря, враждебного их власти, тогда, естественно, многие из них начали устроивать свой лагерь, враждебный народной законности. Оба заблуждения равно гибельны. Заблуждение народов было гибельно тем, что они законную твердость видели только в насильственном ограничении королей. Заблуждение королей было не менее гибельно потому, что они смешали саму твердость законов с теми общественными формами, в которых теоретически ее понимали, и, опасаясь последних, враждовали с первою…

Впрочем, оба заблуждения находят своих отцов далеко в истории. Личности многих королей были таковы, что, действительно, должны были возбудить в народах мысль о насильственном их ограничении. С другой стороны, мысль эта так срослась с понятиями некоторых народов о законности, что трудно было развивать одну, не укрепляя другой.

Желать бумаги с написаниями на ней ограничений верховной власти, поддерживающимися спором враждующих партий, желать двух палат с борьбою противных интересов, желать необходимой оппозиции, стремящейся, по долгу своего положения, затруднять все действия правительства с целию самой захватить его вожжи, – это было бы совершенно безумным, потому что совершенно невозможным. Весь модный механизм англофранцузских конституций прямо противен самой натуре словенских народов, исключая Польши и, может быть, некоторой части Чехии. Словенские народы менее всех других способны увлекаться чужими формами или книжными теориями, противными их обычаям, потому не может быть ни малейшей вероятности, чтобы когданибудь Россия заразилась страстию иностранных конституций, особенно если внутри ее всеобщая законность вырастет из ее коренных потребностей и скрепится силою привычки и развитием одного общественного духа на всех ступенях гражданского устройства.

«Но этот самый общественный дух, – скажут люди, страдающие общею духобоязненностию, – этот развитый и проникнутый законностию дух народа не будет ли ограничением самовластия царского? Эта обычаем утвердившаяся законность не будет ли собственно русская конституция, только под другим именем и в других формах? Не будет ли она для России то же, что английская для Англии, с тою только разницею, что возникнет незаметно и без переворотов и, следовательно, тем еще крепче утвердится? Что же станется тогда с самодержавием?»

На эти столь далеко боязливые опасения приверженцев вечного самовластия я могу отвечать только тою уверенностию, что то, чего они боятся, – эта конечная цель развития законности в России, где самодержавие само собою и заметно исчезнет в твердости общего порядка, – не только не противно воле Самодержца русского, но, без малейшего сомнения, составляет самую главную мысль и постоянную цель всех его трудов и забот о благе и устройстве государственном. Эту уверенность мою подтвердят мне единодушно все те, кто скольконибудь уважают личность царскую, и, если двадцать генераладъютантов станут говорить мне противное, я сочту долгом не поверить им. Ибо то, что составляет благо России, не может не составлять главной цели ее Царя.

«Но известно, – скажут другие, – что для развития законности необходимо развитие общественного мнения, а для того и другого развитие некоторой гласности. Все это может быть весьма опасно и повести к беспорядкам».

Но почему же это известно, что беспорядки могут выйти именно оттого, что образуется законное общественное мнение? Какая опасность может произойти из гласности, когда она направлена не против правительства, но против тех же неустройств и беспорядков, с которыми враждует само правительство? «Оттого, – скажут они, – что мнение, сделавшись силою, может пойти и против правительства, что управлять им будут не чиновники, а литераторы, которые по натуре своей более склонны к обольстительным мечтаниям, чем к настоящему разумению дела».

Такое опасение повидимому весьма благовидно, но в действительности оно совершенно неосновательно. Общество тем способнее увлечься литературными фразами, чем менее в нем развит общественный смысл. Литература в самом деле никогда не подымала народы к бунту, но только иногда давала им в руки знамя, когда они поднимались другими побуждениями; и, когда не умели ясно сознать причин своего восстания, она давала слово для крику. Побуждения же к восстанию были всегда жизненные и общественные, а не литературные. Стрельцы бунтовали против Софии и Петра228 без всякой литературы, напротив, именно потому, что были невежественными. Миних229 свергнул Бирона и посадил Ивана Антоновича на престол тоже без помощи обольстительных фраз. Лесток свергнул Ивана с Правительницею230и посадил Елисавету тоже не литературою. Екатерина231 свергла Петра также не литературного гласности», а темным сочувствием войска. Пугачев232 поднял целые губернии, не умея грамоты. Страшный новгородский бунт поселенцев233 произошел также не от писательских возбуждений. Бунт на Сенной234 был также не литературный. Только на Адмиралтейской площади 14го числа действовало несколько писателей, но и те действовали не словесностью, а подняли войска обманом235. Сами же заразились иностранными литературными теориями единственно потому, что не знали Россию, и не знали ее именно по той причине, что у нее нет ни своей гласности, ни своего просвещения. В Англии вся земля, так сказать, имеет голос в литературе и, несмотря на то, не было ни одного бунта, произведенного литературою, а те, которые случались в ней, – те происходили единственно из существенных побуждений вне литературы. Между тем несомненно, что в ней развитием гласности утишались многие беспорядки и еще несравненно большие предупреждались ею. Ибо общественный смысл движется не книжными фразами, но чутьем жизненных интересов, которые тем правильнее понимаются обществом, чем более в нем гласности, условливающеи самосознание. При развитом смысле общество безошибочно умеет отличить безыскусственное слово человека дельного от книжных возгласов и кабинетных мечтаний, отделенных от существенности.

Литература может, право, иметь некоторую самостоятельную силу там, где, как во Франции с конца прошедшего века, поколебалась вера, смешались нравственные понятия и где, следовательно, выдуманные системы философские заменили убеждения веры и нравственности. Там мнения литературные наследовали и действующую силу прежних религиозных и нравственных убеждений. Но и там, если разобрать поглубже, народ подымался другими причинами, а кричал только те или другие фразы потому, что уже был взволнован. К тому же во Франции хотя была развита гласность, но никогда в народе французском не была развита законность. До сих пор еще почти каждый француз при каждом удобном случае готов захватить себе больше прав, чем сколько ему принадлежит по закону, и это насильственное присвоение себе не принадлежащих прав почитается какоюто честию; между тем как англичанин почитает честию ни в каком случае не переступить границы законности. Ибо гласность хотя нужна для развития законности, как воздух нужен для растения, но из нее одной законность не исходит, как и растение из воздуха. Семя, из которого она вырастает, есть живое, глубокое и крепкое убеждение народное, из веры рождающееся и все нравственные и общественные вопросы в одно зерно совокупляющее. Во Франции же как скоро погасла вера, то и все убеждения пошатнулись.

Казалось, правда, будто в ней были какието горячие мнения, похожие на убеждения, но эта горячность была наружная. Во все время Первой республики236, при каждом перевороте правления, которые случались так часто, вся Франция по указу новой власти приходила в восторг от каждого нового крика политического убеждения, и вся готова была умереть за него, и пляшет от восторга, подымая на гильятину нынешних приверженцев своего вчерашнего мнения, покуда новый переворот в правительстве не предписывал ей новый восторг к иному мнению. Ныне она была в упоении от безбожия, с восторгом поклонялась богине разума; завтра по указу Робеспьера237 пришла в восторг от того, что ей велено было признать Единого Бога. Потом разом бросила все свои республиканские убеждения, с восторгом раболепствуя Наполеону. Потом была в восторге от конституции; потом сломала ее и пришла в восторг от другой; потом опять пришла в восторг от республики238. Теперь опять служит самовластному имени Наполеона.

Разумеется, ничего бы этого не могло быть, если бы ее мнения были развитием истинного и крепкого убеждения, воплощенного в твердую законность. Тогда гласность не волновала бы ее, но успокоивала всякую возможность волнения. Ибо законная гласность столько же отличается от пустых возгласов, сколько ясное сознание от всякого крику. Она не только не производит мечтательных увлечений, но, напротив, отнимает у них всю силу.

Потому бояться законности, и законной гласности, и свободного законного развития общественных убеждений в народе не только не значит любить Царя, но, напротив, наружность такой боязни скорее может происходить от скрытой ненависти к его власти, старающейся под личиною усердия подвергнуть ее всем опасностям волнений и переворотов.

Я не говорю уже о той ненависти к Отечеству, которая решается обречь его на все бедствия беззаконности и вечного невежества из ошибочного расчета, будто такое мнение может угодить власти.

Впрочем, справедливость требует признаться в том, что большая часть людей, мешающих у нас водвориться законности, действует не из расчетов и не из далеких политических соображений, а просто по привычке и потому, что слепо следует общему влечению. Проведя большую часть жизни в военной службе, где дисциплина составляет почти единственный закон и главное условие благоустройства, они, естественно, переносят свои внешние понятия их общественной сферы в гражданские порядки и добродушно смешивают уважение закона с уважением начальства, думая, что повиноваться приказанию начальника еще важнее, чем повиноваться требованию закона. Оттого некоторые из них, не вникающие ни в положение своего Отечества, ни в указания своей совести, в самом деле уверены, другие же говорят, будто уверены, что, нарушая законы, они действуют в пользу порядка и общественного благополучия.