Протопресвитер Александр Шмеман "Проповеди и беседы"

А вот всякий раз, когда вспыхивает и загорается на земле эта простая доброта, счастье и радость от нее распространяются далеко кругом. Поэтому прав Розанов, который о добром человеке говорит, что сам мир был создан, чтобы увидеть его. Тут, только тут, в этой личной доброте, торжествует добро над злом, тут, только тут, добро не идея и не принцип, а живая реальность, опыт и сила.

Потому-то и христианство проповедует не отвлеченные христианские принципы, идеи и программы, а проповедует, являет Христа — то есть образ живого Человека, и Человека, чья жизнь, чья Сущность, все призвание Которого — в этой преизбыточествующей доброте... Иисус взглянул на него и сжалился над ним. И когда спросили у Него, кто этот ближний, которого нужно жалеть, любить, соучастием и сочувствием включать в свою жизнь, Он указал на того незнакомого, но живого и конкретного человека, который сейчас, тут и сегодня, хочет от нас помощи, участия и доброты.

И потому уходят в небытие, развенчивают себя одна за другой наши земные идеологии, а остается царящим над миром образ Того прекрасного Человека, о котором Розанов сказал, что сам мир создан, чтобы увидеть Его. 7. Памяти Франсуа Мориака На днях скончался в Париже в очень преклонном возрасте один из самых знаменитых французских писателей, нобелевский лауреат, Франсуа Мориак.

Про него можно действительно сказать, что он был «последний из могикан», последний из той плеяды, что прославила собой французскую литературу после первой мировой войны. Мориак был современником, если не ровесником, таких всемирно известных писателей, как Клодель, Жид, Кокто, Пруст[17]. Слава его начала возрастать с двадцатых годов и уже не прекращала расти до самой его смерти.

Но меня в этой беседе интересует главным образом то, что всю свою долгую жизнь, сквозь всю свою литературную деятельность, Мориак был, и открыто себя исповедовал, верующим христианином. Интересует потому, что в наши дни и особенно там, где воцарилась марксистская, материалистическая диалектика, религия провозглашена признаком отсталости, некультурности, варварством, и все делается, чтобы вытравить ее из человеческой памяти, из человеческой истории.

И многие, увы, верят в эту новую религию антирелигии, верят главным образом потому, что до них не доходят другие голоса, и уже привыкли к этому состоянию так, что оно кажется им нормальным. Так вот, пора во всеуслышание сказать, и смерть Мориака — хороший для этого повод: наш век останется в истории культуры как век совершенно неожиданного, поразительного по своим размерам и своей глубине расцвета именно христианской литературы.

Ибо в том-то и все дело, что Мориак не был совершенно одиноким. Но, чтобы понять размеры этого явления, нам нужно на минуту заглянуть в прошлое. Вторая половина девятнадцатого века могла казаться, в плане культуры во всяком случае, эпохой торжества позитивизма, низкопоклонства перед наукой, почти полного вытеснения религии из области культуры.

Если, например, ограничиться той же Францией, общепризнанной в то время водительницей и светочем европейской культуры, то все мало-мальски значительное в ее литературной жизни казалось окончательно и именно отрицательно решившим вопрос о вере. Неверующими были Стендаль, Бальзак, Золя, Анатоль Франс, неверующей была Сорбонна и Университет. Католическая Церковь казалась безнадежно скомпрометированной реакционностью папы Пия IX, осудившего в своем знаменитом «Силлабусе» фактически все новое в науке, философии, политике, казавшегося безнадежно слепым по отношению к миру и его реальной жизни[18].

Повсюду торжествовала поверхностная оптимистическая вера в разум, в неограниченные возможности науки, в неизбежность наступления эры всеобщего счастья и благоденствия. Бог и религия казались окончательно отжившими понятиями или, как в марксистской мифологии, — союзниками эксплуатации и обмана. Ударом, страшным ударом по этому поверхностному и легкомысленному благодушию оказалась кровопролитная и, в сущности, бессмысленная война четырнадцатого — восемнадцатых годов.

На протяжении четырех лет самые передовые, культурные, рациональные страны этого мира являли собой зрелище какого-то кровавого хаоса, причем от начала до конца никто так и не знал, за что, во имя чего гибли миллионы людей. Война стала для многих и многих путем углубления своего сознания, постижения той иррациональной пропасти, в которую падает человек, забывающий или отрицающий вечный и божественный закон жизни.

И хотя еще до войны начался во Франции возврат самых тонких и одаренных людей к вере — достаточно вспомнить здесь обращение величайших поэтов, Поля Клоделя и Артюра Рембо, — во время войны этот процесс усилился и углубился. К началу войны Франсуа Мориаку было тридцать лет, и, хотя он никогда не терял веры, именно кровавый кошмар войны сделал его сознательным и деятельным христианином, не прекращавшим до глубокой старости свидетельствовать о Христе, о его учении, о радости и глубине христианской веры.

А вместе с тем никто не посмеет Мориака записать в лагерь эксплуататоров, капиталистов, мракобесов, ибо еще до войны он примкнул к небольшому тогда движению внутри Католической Церкви, искавшему социальной правды, посвятившему себя борьбе с неравенством, бедностью. Этому движению, этой настроенности он остался верен до конца. Но, конечно, самое важное то, что после Достоевского и Толстого он продолжил в литературе ту линию, которая доказывает не только совместимость веры с творчеством, но и то, что вера есть глубочайший источник творчества.

Как и мир Достоевского, так и мир романов Мориака — это мир иногда трагический, раздвоенный и даже злой и больной. Мориак не приукрашивает человека, но он и не лжет о нем. Человек призван к свободе, и свобода — это самый трудный дар, данный ему; он одновременно животное, но и духоносец; он слаб, но и силен; но он никогда до конца не подчинен, как в марксистском детерминизме, рабству безличных железных законов.

Как это ни странно покажется людям, которым с детства долбят об освобождающей силе безбожия, факт в том, что настоящую, глубокую свободу, свободу личности показала, воплотила в своем творчестве и защищала за последние сто лет именно христианская литература, и больше никто. По-настоящему свободные люди — у Достоевского, у Мориака, у Солженицына.