Тут пришел и Рэнсом, совсем одетый, и я разлил чай. Весь день и почти всю ночь он рассказывал нам ту историю, к которой я теперь приступаю.
ГЛАВА 3
Рэнсом так и не объяснил нам, на что было похоже путешествие в летающем гробу. Он сказал, что это невозможно. Но странные намеки прорывались в разговорах на совсем другие темы.
По его словам, он был, как сказали бы мы, без сознания, однако чтото с ним происходило, чтото он чувствовал. Однажды ктото из нас говорил, что надо «повидать жизнь», то есть побродить по миру, поглядеть на людей, а Б. (он антропософ) сказал, надо видеть жизнь совсем в другом смысле. Вероятно, он имел в виду какуюто систему медитации, при которой «сама жизнь предстает внутреннему взору». Во всяком случае, когда мы втянули его в длинный спор, Рэнсом признался, что и для него это значит чтото вполне определенное. Его так прижали, что он сознался: жизнь казалась ему тогда, в полете, чемто «объемным и твердым». Его спросили, какого она цвета, но он странно взглянул на нас и пробормотал: «Вот именно, какой цвет!» — и все испортил, добавив: «Да это и не цвет. Мы бы не назвали это цветом», после чего не раскрывал рта до конца вечера. В другой раз наш друг, шотландец Макфи, приверженец скептицизма, громил христианское учение о Воскресении тел. Я подвернулся ему под руку, и он донимал меня вопросами вроде: «Значит, у вас будут и зубы, и глотка, и кишки, хотя там нечего есть? И половые органы, хотя там нельзя совокупляться? Да уж, повеселитесь!» И тут Рэнсом взорвался: «Нет, какой осел! Вы что, не видите разницы между сверхчувственным и бесчувственным?» Макфи, само собой, переключился на него; и тут выяснилось, что, по мнению Рэнсома, нынешние желания и возможности тела исчезнут не потому, что они атрофируются, а потому, что они будут «поглощены». Сперва он говорил о «поглощении» пола, потом стал искать подходящее слово для нового отношения к еде (отбросив транс— и парагастрономию) и, поскольку не он один был филологом, все стали искать такие термины. Но я уверен, что он испытал чтото в этом роде на пути к Венере. А самым загадочным, пожалуй, было вот что: однажды, расспрашивая его — он редко мне это позволял, — я неосторожно заметил: «Конечно, все было слишком смутно, этого не передашь словами», — и он меня резко перебил, хотя вообще он человек на редкость терпеливый. Он сказал: «Нет, это слова расплывчатые. Я не могу ничего описать, потому что все было слишком четким и определенным». Вот и все, что я могу рассказать вам о самом полете. Одно ясно — он изменился гораздо больше, чем после Марса. Но может быть, тому причиной события, произошедшие уже на самой Венере.
Теперь я перейду к тому, что Рэнсом мне рассказал. Видимо, он пробудился от того неописуемого состояния и почувствовал, что падает, — значит, он уже приблизился к Венере настолько, что она стала для него «низом». Один бок у него замерз, другому было слишком жарко, но ни то ни другое ощущение не причиняло боли. Вскоре он вообще об этом забыл — снизу, сквозь полупрозрачные стенки сочился изумительный белый свет. Он все нарастал, начал беспокоить, несмотря на защищавшую глаза повязку. Конечно, это светилось альбедо — внешний слой очень густой атмосферы, отражающий и усиливающий солнечные лучи. Почемуто — в отличие от Марса — вес его вроде бы не увеличился. Едва белое свечение стало почти невыносимым, оно исчезло, а жар и холод сменились ровным теплом. Вероятно, он вошел во внешние слои атмосферы — сперва в бледные, потом в цветные сумерки. Насколько он различал сквозь прозрачные стенки, главным цветом был золотой или медный. К этому времени он был совсем низко, ящик спускался стоймя, словно лифт, под прямым углом к поверхности. Падать вот так, беспомощно, когда не можешь пошевелить рукой, было страшно. Вдруг он попал в зеленую тьму, пронизанную неясным шумом — первым звуком из нового мира. Стало холодно. Он снова лежал и, к великому своему удивлению, двигался уже не вниз, а вверх — сперва он принял это за обман воображения. Видимо, уже давно, сам того не замечая, он пытался пошевелить рукой или ногой, и только теперь увидел, что стены его темницы поддаются. Он уже мог двигать руками и ногами, хотя и застревал в чемто мягком. Куда он попал? Ощущения были очень странные. То его несло вверх, то вниз, то по какойто зыбкой поверхности. Мягкая материя была белая, ее становилось все меньше… какоето облако в форме ящика, совсем не плотное. Вдруг он с ужасом догадался, что это и есть ящик — тот испаряется, исчезает, а за ним проступает невообразимая мешанина красок, пестрый многообразный мир, где вроде бы нет ничего устойчивого. Ящик исчез. Что ж, значит, доставили — выбросили — покинули. Он — на Переландре.
Сперва он разглядел только странную перекосившуюся поверхность, словно на неудавшемся снимке. Странный откос маячил перед ним лишь мгновение, сменился другим, два откоса столкнулись, гора взлетела вверх, обрушилась и разровнялась. Потом поверхность превратилась в край большого сверкающего холма и холм этот устремился навстречу Рэнсому. Он снова почувствовал, что поднимается, и поднимается все выше, к золотому куполу, заменявшему небо. Он достиг вершины, но успел лишь глянуть в огромный дол, простиравшийся под ним, — сияющий, зеленый, словно трава, с мраморными пятнами пены — и вновь он падал вниз, пролетая милю в две минуты. Наконец он ощутил блаженную прохладу, в которую погружено его тело, и понял, что ноги ни во что не упираются, а он, сам того не зная, плывет. Он мчался верхом на океанском гребне, лишенном пены, холодном и свежем после небесной жары, хотя по земным понятиям вода была совсем теплая, словно в песчаном заливе, гденибудь в тропиках. Мягко съезжая с высокого гребня и поднимаясь на новую гору, Рэнсом нечаянно хлебнул воды — она оказалась не соленой, пригодной для питья, но не такой безвкусной, как наша пресная. До тех пор он не чувствовал жажды, но тут ему стало приятно, да так, словно он впервые узнал само удовольствие. Он погрузил разгоряченное лицо в зеленую светлую воду и, когда снова поднял голову, опять был на гребне высокой волны.
Земли нигде не было. Небо было чистое, ровное, золотое, как средневековая картина. Оно казалось очень высоким — такими высокими видятся с Земли серебристые облака. Океан тоже был золотым, но его испещряли тени, и вершины волн, зажженные небесным светом, казались золотыми, но склоны были зеленые, сперва прозрачные, а понизу — бутылочные, и даже синие в тени других волн.
Все это Рэнсом увидел в одно мгновение — и покатился вниз. Он както перевернулся на спину. Теперь он глядел на золотую крышу этого мира. В небе быстро сменялись дрожащие отблески более бледных цветов — так бегут блики по потолку ванной, когда в солнечный день вы ступаете в воду. Рэнсом понял, что это — отражение несших его волн. На Венере, планете любви, эти блики можно видеть почти каждый день. Царица морей созерцает себя в небесном зеркале.
И вновь он на гребне, земли все не видно. Далеко слева плотные облака — или корабли? Вниз, вниз, снова вниз — конца этому нет. На сей раз он ощутил, какой здесь расплывчатый свет. Такая теплая вода, такое славное купание на Земле бывает только при ярком свете Солнца. Но здесь все иначе. Вода сияла, небо горело золотом, но все это смягчала и окутывала дымка — он любовался этим светом, не щурясь. Сами цвета — зелень, золото — которыми он назвал те краски, слишком резки, жестки для нежного, изменчивого сияния, для этого теплого, матерински ласкового мира. Да, мир тут теплый, как летний полдень, прекрасный, словно заря, и повечернему кроткий. Этот мир прекрасен — так прекрасен, что Рэнсом глубоко вздохнул.
На этот раз он испугался нависшей над ним волны. Мы на Земле болтаем о «волнах, величиной с гору», хотя этим волнам не под силу перехлестнуть и мачту. А вот тут и вправду была морская гора. На суше ушел бы почти весь день, чтобы забраться на такую вершину. Волна вобрала Рэнсома и вознесла его ввысь за несколько секунд. Но еще не достигнув вершины, он вскрикнул в испуге — на самом верху волны его ждала не гладкая поверхность, а какойто фантастический гребень — странные, громоздкие, неуклюжие и острые выступы, вроде бы даже не жидкие. Что это, пена? Скалы? Морские чудовища? Гадать ему было некогда — он столкнулся с этим, невольно закрыл глаза и снова почувствовал, что летит вниз. Что бы это ни было, оно позади. Но ведь чтото было, оно ударило его по лицу. Он ощупал лицо; крови не было. Значит, он столкнулся с чемто мягким, оно не поранило, только хлестнуло, и то потому, что он мчался слишком быстро. Он вновь повернулся на спину — к этому времени очередной гребень уже поднял его вверх на несколько тысяч футов. Глубоко под ним на миг открылась долина, и он увидел чтото неровное в изгибах и впадинах, разноцветное, вроде лоскутного одеяла, изумрудное, яркожелтое, оранжевое, розовое, голубое. Что это, Рэнсом понять не смог. Во всяком случае, оно плавало — поднялось на гребень соседней волны и теперь, миновав вершину, скрылось. Оно плотно, словно кожа, прижималось к поверхности воды, изгибаясь и искривляясь вместе с ней. Поднимаясь на гребень, оно принимало форму волны, так что какоето мгновение Рэнсом еще видел одну половину, а другая уже соскользнула по ту сторону гребня. Словом, эта штука вела себя так, как вела бы циновка, которая движется вместе с водой и сморщивается, когда вы гребете мимо, и по воде идет рябь. Только размеры тут были посущественней, акров тридцать.
Наши слова слишком медлительны — вы, наверное, уже и не ощущаете, что Рэнсом в нашем рассказе пробыл на Венере не более пяти минут. Он не успел устать и не начал тревожиться, как ему выжить в этом мире. Он вполне доверял тем, кто отправил его сюда, а пока что свежесть воды и свободные движения тела сами по себе были удовольствием и удовольствием новым — я уже пытался указать на одну особенность этого мира, которую так трудно передать словами: какимто образом удовольствие испытывал он весь, впитывал всеми своими чувствами. Придется назвать это удовольствие «крайним», а то и «чрезмерным»; ведь сам Рэнсом говорит, что в первые дни на Переландре он не то чтобы стыдился, но все же удивлялся, почему он стыда не чувствует, — каждый миг доставлял здесь такое большое и необычайное удовольствие, какое по земным меркам связано либо с запретными, либо уж с очень странными утехами. И все же этот мир был не только нежным и сладостным, он был и сильным, и грозным. Едва плавучая штука исчезла из виду, как в глаза Рэнсому хлынул невыносимо резкий свет. Свет был темносиний, небо на его фоне потемнело, и в тот же миг Рэнсому удалось разом увидеть большее пространство, чем видел он до сих пор. Он увидел бесконечную пустыню волн и далекодалеко, на краю этого мира, у самого неба — одинокую призрачнозеленую колонну. Только она была вертикальной, устойчивой, неподвижной в этой череде изменчивых холмов. Затем на небо вернулся богатый красками сумрак — теперь, после вспышки света, он скорее походил на тьму — и донесся раскат грома. Звучал он совсем иначе, нежели земной гром, — глубже, богаче, даже словно бы звонче. Небо здесь не ревело — оно хохотало, веселилось. Рэнсом увидел еще одну молнию, потом еще одну, и ливень обрушился на него. Между ним и небом встали огромные лиловые тучи, и тут же, сразу хлынул невиданный дождь — не капли и не струи — сплошная вода, чуть менее плотная, чем в океане, он едва мог дышать. Молнии сверкали непрерывно и при их свете Рэнсом видел совсем иной мир. Он словно попал в самый центр радуги или в облако многоцветного пара. Вода, вытеснившая воздух, обратила и море, и небо в прозрачный хаос, наполненный вспышками и росчерками молний. Рэнсом почти ослеп и немного испугался. При свете молний он видел, как и прежде, безбрежное море и неподвижный зеленый столб на краю света. Земли не было нигде — ни признака земли от горизонта до горизонта.
Грохот грома оглушал его, все трудней становилось дышать. С неба вместе с дождем сыпались какието странные штуки, вроде бы живые. Они были похожи на лягушат, но очень изящных и нежных — просто высшая раса лягушек — и пестрели, словно стрекозы, но Рэнсому некогда было их разглядывать. Он уже устал, особенно от буйства красок. Он не знал, как долго все это длилось; когда он снова смог наблюдать, волнение уже успокаивалось. Ему показалось, что он достиг границы морских гор и глядит с последней горы в спокойную долину. Однако до этой долины он добрался нескоро: то, что по сравнению с теми, первыми волнами, казалось спокойным морем, на самом деле, когда он достиг этого места, обернулось пусть меньшими волнами, но все же немалыми. Вокруг плавало много тех странных плавучих штук. Издали они казались цепью островов, вблизи больше походили на флот — тем более что им приходилось преодолевать сопротивление волн. Все же шторм успокаивался, дождь утих. Волны были теперь не выше, чем в Атлантическом океане. Радуга ослабела, стала прозрачнее, и сквозь нее тихо проглянуло золотое небо — золото проступило вновь во всю ширь, от горизонта до горизонта. Еще меньше стали волны. Теперь он дышал свободно. Но он уже понастоящему устал; непосредственные впечатления отступили, освободилось место для страха.