От автора ТОЧНОСТЬ НАУКИ, СТРОГОСТЬ ФИЛОСОФИИ И МУДРОСТЬ РЕЛИГИИ Для всякого образованного верующего человека неизбежно встает задача самоопределения перед лицом культуры. Вера в Бога и благодатная жизнь, дарованная нам Богом в Его Церкви, есть великое сокровище, полнота истины и утешение для каждого христианина. Но чем глубже вхождение в церковную жизнь, тем острее встает вопрос: а что значит для христианина вся остальная культура?

«Вот видишь ли, сударь, — резонирует Савельич, — что я недаром подал мошеннику челобитье: вору-то стало совестно.:." И он, конечно, прав, беззаветно преданный и верный своему барину Архип Савельевич. Только одно неверно: не вмещается в слова и подарки та глубина взаимоотношений, которая вдруг открылась Гриневу и Пугачеву. Слова, рассудочность, трезвость — это одно, а тут глубже — совесть, лицо, молчание... §3.

Чудо Перейдем к анализу следующей встречи Гринева с Пугачевым (третьей, если считать от встречи в степи). Вспомним предшествовавшие ей обстоятельства. Гринев, отпущенный Пугачевым, воевал против последнего в составе оренбургского гарнизона. Через бывшего белогорского урядника Максимыча Марья Ивановна передала Гриневу письмо. В этом письме она описала свое катастрофическое положение — Швабрин принуждает ее выйти за него замуж — и слезно просила о помощи.

Гринев вместе с верным Савельичем отправляется в Белогорскую крепость. Но по дороге, в Бердской слободе, его останавливают посты Пугачева, арестовывают и приводят к своему атаману. Пугачев и его товарищи приготовились встретить пленного оренбургского офицера, разыграть перед ним роль царя и его свиты, но как только Пугачев узнает Гринева, разговор сразу же принимает частный характер. «Пугачев узнал меня с первого взгляду. Поддельная важность его вдруг исчезла. «А, ваше благородие! — сказал он мне с живостью. — Как поживаешь? Зачем тебя Бог принес?

" Я отвечал, что ехал по своему делу и что люди его меня остановили. «А по какому делу?" — спросил он меня"[106] . Гринев остро чувствует неслучайность происходящего. Странным образом его личная судьба, судьба его невесты оказываются связанными, с одной стороны, с судьбой самозванца и, с другой, — с исторической судьбой государства.

«Я не мог не подивиться странному стечению обстоятельств", — размышлял Гринев еще после своего первого чудесного спасения в Белогорской крепости, — «детский тулуп, подаренный бродяге, избавлял меня от петли, и пьяница, шатавшийся по постоялым дворам, осаждал крепости и потрясал государством!"[107] . Какая-то высшая, безусловная сила неумолимо бросает в кипящий котел истории судьбы личные и народные, перемешивает все — добро, зло, ненависть и любовь, величие и ничтожество, чтобы в новом высшем синтезе достигнуть каких-то своих, до поры сокрытых от людей и только ей ведомых целей...

Однако нечто от этого высшего смысла истории начинает «просвечивать" уже и здесь, в человеческой эмпирии. Знаменитый пророческий сон Гринева во время бурана в степи как бы обозначает заранее «траекторию" взаимоотношений с Пугачевым на протяжении всей повести. И каждая новая встреча с Пугачевым отмечена для Гринева чувством предопределенности.

Так и здесь, в Бердской слободе: «Странная мысль пришла мне в голову: мне показалось, что провидение, вторично приведшее меня к Пугачеву, подавало мне случай привести в действо мое намерение"[108] . Частная жизнь Гринева оказывается тесно связана с исторической судьбой пугачевского бунта. История, в изображении Пушкина, оказывается человечной — не только классовой, национальной, военной, экономической — все эти абстрактные определения недостаточны, не покрывают ее сущности, — история оказывается человечески отзывчивой.

«Свое дело" влюбленного молодого человека Петра Андреевича Гринева и исторические события пугачевского бунта оказываются соизмеримыми. И на вопрос Пугачева, — по какому делу он выехал из Оренбурга, — Гринев отвечает: «Я ехал в Белогорскую крепость, избавить сироту, которую там обижают". И — о, чудо! — Пугачев, грозный атаман огромного войска, хочет помочь честному человеку Петру Гриневу, тому самому офицеру Гриневу, который воюет против него, Пугачева.

Логика этих отношений отнюдь не понятна на обычном — фактическом — уровне существования. Логика обыденного мира ясно и недвусмысленно выражена сообщником Пугачева — беглым капралом Белобородовым. «Швабрина сказнить не беда, говорит он, — а не худо и господина офицера допросить порядком: зачем изволил пожаловать. Если он тебя государем не признает, так нечего у тебя и управы искать, а коли признает, что же он до сегодняшнего дня сидел в Оренбурге с твоими супостатами?

Не прикажешь ли свести его в приказную да запалить там огоньку: мне сдается, что его милость подослан к нам от оренбургских командиров"[109] . Вот логика мира, разделенного баррикадами борьбы, — жестокая, неумолимая и по-своему законная, правильная. Таковы правила игры. Гринев прекрасно понимает это: «Логика старого злодея показалась мне довольно убедительною.

Мороз пробежал по всему моему телу при мысли, в чьих руках я находился"[110] . Но в отношениях Пугачева с Гриневым тон задает другой уровень, где все фактические разделения людей становятся так или иначе условными. Именно от этого уровня и обращается Пугачев к Гриневу, заметив смущение последнего. «Ась, ваше благородие, — сказал он подмигивая.

— Фельдмаршал мой, кажется, говорит дело. Как ты думаешь?"[111] . Два уровня: на одном — ненависть и страх, на другом — взаимопомощь и надежда. Но не только это открывается нашим героям, ведущим свой диалог на более глубоком уровне реальности. Есть еще какая-то особая радость освобождения от давящей жестокой логики этого обыденного мира фактической данности, где все непроницаемо, социальные роли жестоко разграничены и неумолимо предопределены.

Радость преодоления тяжести фактичности через свободу, радость полета, парения, радость игры... Игра с самим бытием — с самой жизнью! — особый метафизический кураж двигает Пугачевым, лукаво подмигивающим Гриневу — «Ась, ваше благородие?" Как бы: хоть и страшно, но мы-то с тобой знаем, что не может все кончиться так плоско и бездарно, — не должно!

Этот метафизический кураж человеческой свободы нередко выражался Пушкиным и, может быть, лучше всего в знаменитой песне Вальсингама из «Пира во время чумы":   Есть упоение в бою, И бездны мрачной на краю, И в разъяренном океане, Средь грозных волн и бурной тьмы, И в аравийском урагане, И в дуновении чумы.