От автора ТОЧНОСТЬ НАУКИ, СТРОГОСТЬ ФИЛОСОФИИ И МУДРОСТЬ РЕЛИГИИ Для всякого образованного верующего человека неизбежно встает задача самоопределения перед лицом культуры. Вера в Бога и благодатная жизнь, дарованная нам Богом в Его Церкви, есть великое сокровище, полнота истины и утешение для каждого христианина. Но чем глубже вхождение в церковную жизнь, тем острее встает вопрос: а что значит для христианина вся остальная культура?

Пугачев уехал из этой жизни, из этого оазиса, где люди глубоко сочувствуют и — с риском для себя — помогают друг другу, в ту жизнь, действительную, где в пожарище страстей и борьбе своеволий сгорает и погибает все, оставляя после себя только ровную, покрытую снегом бескрайнюю степь да стонущую, унылую песню... Там действительность, а что же здесь?

Там, «для всех" — изверг и злодей, здесь — для одного- спаситель и помощник. Вся повесть Пушкина как бы одно большое доказательство, что жизнь не исчерпывается только действительностью фактического уровня (наш первый уровень). Она — глубже, неожиданнее, чудеснее. Там — лишь действительность, а здесь — сама реальность. §4. Вечность Далее в повести следуют драматические события окончания войны, ареста Гринева и его чудесного помилования.

Но для нас сейчас самое важное — это краткое упоминание о последней встрече Гринева и Пугачева (четвертой по счету от встречи в степи, в буран), о последнем появлении той своеобразной «музыкальной темы", которая служит как бы лейтмотивом всей повести и вокруг которой организуется ее целое. Вот это место: «Из семейственных преданий известно, что он (П.А. Гринев. — В. К.)

был освобожден от заключения в конце 1774 года, по именному повелению; что он присутствовал при казни Пугачева, который узнал его в толпе и кивнул ему головою, которая через минуту, мертвая и окровавленная, показана была народу"[125] . Читаешь и спрашиваешь себя — зачем нужно было Пушкину это упоминание, эта еще одна встреча? Разве недостаточно было Гриневу просто услышать о смерти Пугачева?

Или, наоборот, мог же ведь Пушкин подробно (и драматично) рассказать о казни Пугачева? Функция этой встречи никак не оправдывается сюжетом повести, она может быть необходима только с точки зрения идеологии повести. Дело в том, что эта встреча глазами — и кивок Пугачева, как бы подтверждающий — «Я тебя узнал, ваше благородие, вижу, что и ты меня узнаешь", — есть в чистом виде встреча на том третьем уровне, который служил «пространством" самых глубоких диалогов наших героев.

Конечно же, эта встреча есть диалог-молчание (за исключением кивка Пугачева). Однако интенсивность этого диалога несравнимо выше, чем — аналогичные диалоги — молчания в предыдущих встречах: ведь одному из них через минуту отрубят голову, и оба знают это... Это обмен взглядами, в которые вмещается вся жизнь... Это чистое предстояние лицом к лицу.

Причем под лицом мы понимаем здесь не часть головы, не материальный психофизиологический факт, а лицо как лик, как духовно-целостный образ человека, выражающий собою всю полноту его жизненного исполнения — данный человек, данная жизнь с точки зрения вечности. Уже и в этой жизни, в пространстве и времени, хотя и замутненный психологизмами, этот лик человека начинает проступать сквозь «муть и рябь" эмпирической действительности[126] .

Особенно в критической ситуации, в которой и находятся наши герои во время последней встречи: один присутствует при совершающейся своей казни, другой, глубоко сопереживая, при казни первого... Гениальное художественное чутье Пушкина подсказывает ему и эту специальную форму: в одном предложении соединены живая — кивающая — голова и мертвая: «...

узнал его в толпе и кивнул ему головою, которая через минуту, мертвая и окровавленная, показана была народу". Та голова, которая «узнала и кивнула", никак не равна другой, «мертвой и окровавленной", не просто потому, что первая — живая, а вторая — нет, а прежде всего потому, что лицо не равно голове; голову можно отрубить, лицо же бессмертно и пребывает в вечности[127] .

Всегда будет помнить Гринев последний взгляд Пугачева и всегда будет предстоять перед ним живое лицо последнего, и нескончаем их диалог в вечности — о перипетиях их жизни, о свободе и истине, о мужестве и чести, о преступлении и наказании, о добре и зле... Последняя встреча Пугачева и Гринева представляет собой в очищенном от всего случайного и эмпирического виде как бы парадигму их диалогов, чистую онтологию их общения, и служит своеобразным символом всей повести.

Итак, еще раз: особое значение, которое имеют в повести диалоги Гринева и Пугачева, связано со специальным характером мировоззренческого «пространства", в котором эти диалоги развиваются. Оно (это пространство) странным образом отделено от обыденной жизни, от той сцены, на которой разыгрываются исторические события повести. Хотя все содержание диалогов прямо связано с этой общечеловеческой исторической действительностью, однако, парадоксальным образом, наши герои в своих диалогах как бы занимают определенную дистанцию по отношению к этой действительности, отказываются от своего непосредственного, сплошь и рядом страстного и корыстного отношения к ней и как бы sub specie aeternitatis ищут истинной и окончательной оценки происходящего.

Эта «возгонка" эмпирического героя до уровня субъекта, имеющего возможность взглянуть на свою собственную жизнь и на жизнь вообще с точки зрения вечности, существенно обусловлена христианской идеологией (и антропологией): она предполагает веру в Истину, веру в Бога и открытость человека к этой Истине, сущностную онтологическую «вменяемость" человека.

Внедрение этой высшей реальности в обыденную действительность имеет характер чуда: как будто раздается какой-то тихий звон и вдруг все смолкает, — грохот, крики, ожесточенная борьба этого мира отступают куда-то вниз, ослабляется узда жестокой принудительности исторических детерминаций, отменяются законы социальной действительности, и человек с удивлением и радостью открывает вдруг, что самые трагические и, казалось бы, неразрешимые противоречия этой жизни благополучно и счастливо разрешаются.

Начинается то, что мы назвали выше «хождением по водам" исторической действительности. Этот особый характер существования в сфере свободы перед лицом Бога — в сфере благодатной свободы, скажем точнее, — прекрасно чувствовал и изображал в своих произведениях Ф. М. Достоевский, воспринявший и развивший многие основные темы пушкинского наследия.