А.Ф.Лосев

Несколько менее оригинально изложена у Р.Байе эстетика стоиков. Начинает он ее с пантеистического очерка. Но от него не ускользнула оригинальность стоического учения о материи, которая была у них движущим принципом. Не ускользнула от автора также историческая связь добродетели и красоты, что звучит даже и оригинально, поскольку стоиков обычно рисуют уж чересчур мрачными ригористами. По Р.Байе, среди надлежащих действий человек обнаруживает чудесный порядок и согласие, и он приходит к тому, что начинает предпочитать этот порядок самим надлежащим действиям. С этого момента цель уже не просто в том, чтобы исполнять надлежащее, но в том, чтобы в результате исполнения надлежащего устанавливался порядок. Порядок же этот есть не что иное, как красота. Итак, стоическая мораль эстетична. Тенденция эта уже намечалась в греческой этике, однако стоики первые выдвинули ее как концепцию. Конечно, Аристотель покушался определить to calon и to agathon, но красота слишком быстро была сведена Аристотелем к истине, так что эстетическое направление не успело выявиться и было заменено направлением логическим. Мало того, стоики вкладывают точный смысл в понятие нравственной красоты и часто сравнивают ее с красотой телесной, как, например, Хрисипп и Эпиктет.

Хрисипп в своем сочинении "О прекрасном" считает, что благо субстанциально эквивалентно прекрасному. Для Сенеки "благо проистекает от honestum ("достойное", "благородное"), но honestum существует независимо". Но кроме общих формулировок мы обнаружим у стоиков следствия, выведенные из эстетической концепции нравственности. Поскольку нравственность состоит не в достижении естественной цели, а в действовании сообразно с тем, чтобы ее достигнуть, значение внешней цели сводится к нулю, и таким образом надлежащие действия не обладают самостоятельной нравственной ценностью, а лишь предоставляют нам возможность выявить нашу нравственность в процессе их достижения. Нравственная цель даже не является действием, но красотой в ее совершенстве. "Наша цель, - пишет Плутарх, - не есть получение природных благ, а, наоборот, стремление к этому благу есть цель получения". Средства сами по себе составляют нравственную цель. Естественные цели заданы изначально, затем в дело вмешивается разум и перерабатывает их подобно тому, как художник перерабатывает исходный материал. Таким образом, моральная жизнь сравнивается с искусством, но именно с таким, где результат искусства и само искусство составляют одно целое, как это бывает в игре актера или в движениях танцора.

В этом пункте изложение Р.Байе становится прямо-таки оригинальным. Вместо обычного резкого противопоставления морали и красоты для случая стоиков Р.Байе, отнюдь не отрицая такого противопоставления, в то же время указывает, и притом в совершенно ясной форме, как же именно нужно понимать это совпадение морального и прекрасного у стоиков. Р.Байе употребляет здесь термин, который до нас почти никто не употреблял в отношении эллинистической эстетики, а именно - этот автор говорит о всеобщей взаимной имманентности, то есть об имманентности как бога и мира, так и бога и человека. А отсюда сама собой вытекает также и имманентность морали и красоты. Моральное не есть только прекрасное, и прекрасное не есть только моральное. Но мораль стоики берут в ее действенных проявлениях и в ее борьбе ради достижения красоты. А это значит, что и сама моральная область всегда содержит в себе ту или другую упорядоченность, то есть красоту. Сами принципы их системы заставляют стоиков сводить цель к средствам. Эпиктет писал, что жизнь подобна игре в мяч. И здесь и там попадаются плохие игроки. Но разница между ними определяется не тем, хорош или плох сам мяч, но тем, как его бросают и ловят.

Моральная ценность приписывается только добродетели, которая тождественна ловкости, а ловкость черпает свою ценность непосредственно из прекрасного. Ловкость есть добродетель. Ловкость есть совершенная деятельность. Добродетель не имеет градаций. Нет различных добродетелей. Тот, кто обладает одной, обладает всеми. Добродетель есть искусство жить.

Подводя общий итог интересному анализу стоической эстетики у Р.Байе, мы должны здесь выставить несколько идей, которые в отношении стоиков обычно не выдвигаются. Р.Байе прекрасно почувствовал то, что он называет артистическим характером эстетики стоиков, то есть красоту самой борьбы аффектов внутри человека, когда он стремится к добродетели. Этот автор, далее, не забывает сказать и о том, что стоики называли бытием нейтральным (adiaphoron). Так, сначала для стоиков norme было средство, а сохранение жизни было целью. Затем волевое расположение стало целью, а сохранение жизни стало "hyle", то есть безразличной материей. Это и называется adiaphora, или перестановка ценностей, которая порождает коренной дуализм добродетели и естественных наклонностей. Не понимая этой перестановки, Плутарх писал: "Они превращают лекарства в цель здоровья". К сожалению, Р.Байе не делает отсюда всех выводов, например вывода о бескорыстии эстетического предмета. Но уже самый факт введения принципа нейтральности в эстетику чрезвычайно важен.

Далее, Р.Байе глубоко понимает историческую неудачу и ложность основной позиции у стоиков. Их артистическая добродетель, основанная на гармонии стремлений или аффектов или на их разнообразном тоносе, не является полным и решающим ответом на вопрос о судьбе общемирового блага или зла внутри человека. Благо, которое вскрывает логос, стремящийся к логосу универсальному, не тождественно счастью, которое остается подчиненным тоносу стремлений и их эмпирическому разнообразию. Благо свободно от стремлений, чисто и лишено материи. Счастье усмиряет стремление, но оно есть область эмпирического и, следовательно, составляет alogon. Итак, благо трактуется слишком высоко и недостижимо для человека, почему стоикам здесь и приходится возвращаться к эстетике Аристотеля, построенной на откровенных интеллектуалистических принципах. Так, крайняя и основная апория стоической морали от эстетической концепции блага снова пришла к концепции метафизической. Как и для Сократа и Аристотеля, благо у стоиков есть развитие сущности, а эта сущность мыслится исключительно интеллектуально. Понимать для стоиков, как и для Аристотеля, является верховным благом. Отсюда они выводят теорию свободы: свобода состоит в том, чтобы подчиниться порядку мира, поняв его. Fata volentem ducunt, nolentem trahunt. Итак, приведенное нами делает изложение стоической эстетики у Р.Байе явлением чрезвычайно важным, а для общих руководств по истории эстетики даже и редчайшим.

8. Э.Граcси

Удивительнее всего то, что еще в начале 60-х годов нашего столетия находились такие историки античной эстетики, которые ухитрялись совершенно пройти мимо стоической специфики и излагать эстетику стоиков в стиле традиционного античного пантеизма, который без труда можно находить во всей античной литературе от Гомера до поздних неоплатоников. Именно Э.Грасси{97} вначале говорит несколько слов о божественной гармонии космоса, а потом сразу же переходит к такому позднему стоику, как Сенека (I в. н.э.), из которого опять приводит мысли только весьма абстрактного и общеантичного характера. Говорится, например, о совершенстве человеческого разума, которым человек только и отличается от животных, по которому он живет и по которому расценивается. Всякое искусство, по стоикам, есть подражание природе, как будто бы Э.Грасси не знает всей длинной истории категорий, относящихся к подражанию, и как будто бы стоики в этом учении о подражании чем-нибудь отличаются от других античных теоретиков. Высказывается рискованное суждение, и притом без всякого анализа, что человек при помощи своего искусства создает свой собственный мир подобно тому, как Бог тоже создает свой мир. Хотя об этом и говорит Сенека (Epist. 65, 3), но это требует строгого исторического анализа, который у Э.Грасси полностью отсутствует. Далее, у Сенеки идея существует в Боге, то есть тоже до художественного произведения, а эйдос в самом художественном произведении, и значит, прежде всего в сознании художника (там же, 58, 21), - тезис тоже у Грасси никак не обоснованный. Ригористическое отношение стоиков к моральным функциям искусства имело бы для нас смысл только в том случае, если бы Э.Грасси сопоставил этот ригористический морализм стоиков с Платоном, а иначе опять всякая специфика стоической эстетики для нас пропадает. Все это нужно сказать и о прочих вопросах стоической эстетики, которым Э.Грасси находит нужным уделить внимание (Op. cit, S. 152-157).

Изучение книги Э.Грасси показывает нам, насколько мы должны быть бдительными при изложении и анализе стоической и вообще раннеэллинистической эстетики. И если мы в ней не найдем никакой специфики, то нечего и вообще излагать ее как отдельную главу в истории эстетики{98}.

§5. Выводы из предыдущего и возникающие новые задачи

Предложенный выше критический обзор бывших до настоящего времени изложений эллинистически-римской и по преимуществу раннеэллинистической эстетики является для нас весьма поучительным и обязывающим. Первое впечатление от всей этой литературы способно только удивить каждого читателя. А именно большинство историко-эстетических исследователей или совсем не излагают раннего эллинизма, хотя от Аристотеля до Плотина прошло не менее пятисот лет, либо излагают до чрезвычайности скудно, упрощенно и кратко. Большинство исследователей находятся под впечатлением катастрофы классического полиса, а из этой катастрофы тут же делается вывод об упадке и даже ничтожестве всего эллинизма. Но мы уже указывали выше, что здесь можно говорить об упадке только классического идеала ясности, простоты и наивной гармонии. В этом отношении, действительно, был упадок. Однако тут же началась совершенно новая эпоха, огромная и по своей длительности, и по количеству памятников искусства, и по количеству эстетических материалов. Трудно считать упадком постепенное назревание эллинистических военно-монархических организаций, которые закончились образованием мировой Римской империи со своим собственным искусством и со своей собственной эстетикой. Поэтому первый урок, который мы извлекаем из ознакомления с обширным количеством историко-эстетических исследований, сводится к тому, что этот период от Аристотеля (конец IV в. до н.э.) до возникновения неоплатонизма, то есть до Плотина (III в. н.э.), не только не может быть пропускаем или игнорируем, но даже требует к себе максимального внимания и требует учета почти всегда игнорируемой его специфики.