А.Ф.Лосев

С другой стороны, изученная нами историко-эстетическая литература, несмотря на всю ее скудость в отношении эллинизма, все же содержит разного рода пусть случайные, но часто весьма существенные указания, которым стоит поучиться и которые необходимо учесть. При общем просмотре материалов эллинистической и даже раннеэллинистической эстетики бросается в глаза, особенно в сравнении с классической ясностью и простотой, необычайная пестрота эстетического сознания, его погоня за разного рода тонкостями, за изысканными наблюдениями, за изощренным искательством всяких деталей и редкостей, включая также и разнообразную экзотику. Те исследователи прошлого, которые на все это указывали, обязательно должны стать для нас предметом неукоснительного подражания. Им не нужно подражать только в том, что при изображении такой эллинистической пестроты они не умеют объяснить ее происхождение из абстрактно-субъективистской склонности эллинизма к анализу человеческих переживаний, а эту последнюю склонность они не в состоянии объяснить социально-историческими причинами. Но об этих последних у нас уже было много разговора в предыдущем изложении. Сейчас же мы попробуем собрать воедино положительные указания прежней историко-эстетической литературы и формулировать вытекающие отсюда задачи исторического исследования эстетики эллинизма вообще, но в связи с настоящей второй частью нашего тома задачи исследования именно раннеэллинистической эстетики.

1. Абстрактный субъективизм

Это, насколько можно судить, самое главное и самое яркое отличие раннеэллинистической эстетики от эстетики классической. То, что центр внимания тогдашних эстетиков и искусствоведов был перенесен на человеческий субъект, - это, кажется, не вызывает ни у кого более или менее существенного сомнения; и это, как мы видели, обосновано повелительными требованиями тогдашней социально-исторической действительности. Об этом периоде абстрактной субъективности довольно отчетливо говорили в досоветской литературе Новицкий и Редкий, а в советской литературе Лосев. Тут, однако, не надо забывать двух чрезвычайно важных проблем - это проблемы специфики абстрактного субъективизма раннеэллинистической эстетики и проблемы объективно-космических конструкций, вытекающих из этого абстрактного субъективизма.

2. Специфика абстрактного субъективизма

Указание на эту специфику очень часто мелькает в рассмотренных нами историко-эстетических исследованиях раннеэллинистической эстетики, но нигде не получает законченной характеристики и уж тем более не дает никаких точных формул, которые были бы основаны на непосредственном использовании самой раннеэллинистической эстетики. Ведь внимание к субъективной стороне явлений красоты и искусства сколько угодно имело место и в пределах классики. Гераклит говорил о глубинах и разносторонних проявлениях человеческой души так, как об этом редко говорили даже и в период эллинизма. Софисты были уже прямыми субъективистами. А у Платона и Аристотеля человеческий субъект тоже играл весьма важную, а часто даже и вообще первую роль. В чем же разница? И что, собственно говоря, нового мы находим у представителей раннего эллинизма, у всех этих стоиков, эпикурейцев и скептиков, куда, конечно, в значительной мере нужно относить и перипатетиков и академиков?

Легче всего этот вопрос о специфике решается в отношении скептиков. Их принцип смысловой однозначности, или прямой тождественности всех противоречащих друг другу суждений, так называемая исостения, и вытекающая отсюда необходимость воздержания от всякого утверждения или отрицания, так называемая epoche (это и есть "воздержание") отличаются достаточной и теоретической и исторической ясностью и очевидностью. Поэтому красота у скептиков - это есть исостения и тот внутренний покой и безмятежность личности, которые из этой исостении вытекают. Это ясно. Раньше, в период классики, такой исостенической эстетики, во всяком случае, не было. Ясно также и то, что основой для такой скептической исостении, конечно, была опора на человеческую субъективность как на последнюю инстанцию.

Труднее обстоит дело с эпикурейцами. Традиционное изложение делает их попросту атомистами, а в смысле субъективной настроенности - только гедонистами. В этом, конечно, нет никакой специфики, поскольку атомисты были и до эпикурейцев; а киренаики были еще больше гедонистами, чем эпикурейцы. Однако такое популярное длительное направление античной мысли, как эпикурейство, конечно, должно было иметь свою специфику. Формулировать ее очень трудно. Но один из приведенных выше исследователей (Байе) указал, как кажется, весьма оригинальный путь для формулировки этой специфики. Дело касается здесь некоторого рода рассудочной структуры эпикурейской эстетики удовольствия, причем структура эта определяется и атомизмом вообще и в частности учением о спонтанном самоотклонении атомов в их вечном движении сверху вниз.

Гораздо богаче, но зато и гораздо труднее обстоит дело со стоиками. Огромная литература о стоиках, особенно в последние годы, когда в античном стоицизме стали искать корней современной математической логики, заставляет нас в обязательном порядке признать если не прямой примат логики над этикой в стоицизме, то, во всяком случае, их прямую равнозначность для стоиков. И поэтому если уж говорить об абстрактном субъективизме, то его нужно находить у стоиков не только в их учении о бесстрастии и безмятежности и не только в учении о мудреце, но и в их чисто логической теории. Как мы видели выше, из историков эстетики Кроче уже натолкнулся на стоическое учение о лектон, хотя этот исследователь и не придал такому учению какое-нибудь принципиальное и основополагающее значение. Как мы увидим ниже, стоическое лектон и на самом деле в очень отчетливой форме рисует специфику стоического субъективизма, что и выяснится само собой из полного отрыва этого лектон у стоиков от всего объективного и телесного. С привлечением этого лектон и сама прославленная ригористическая этика стоиков тоже становится чем-то оригинальным и небывалым.

3. Объективистские выводы

Такие выводы на этих путях субъективистского примата возникают сами собой. Ведь все дело в том, что античное мышление, кроме одного случайного, кратковременного, да и то непоследовательного, заскока у софистов, совершенно не было способно к более или менее длительному отрицанию объективной действительности. Всякая субъективная позиция у античного мыслителя всегда обязательно заканчивалась также и объективными выводами, без чего греки вовсе не были бы стихийными материалистами, как это мы о них сейчас думаем. Правда, объективный мир в этих условиях уже не принимался в своей глобальной и непродуманной данности. Он здесь выступал уже со своей продуманной стороны, уже в виде осуществления тех или иных вечных закономерностей, уже в своей смысловой структуре. Другими словами, это было уже объективизмом с весьма сильными имманентно-субъективными конструкциями. Это нисколько не мешало объективному миру оставаться самим собой; но это требовало резкого различия того, что в мире является подлинно познаваемым и закономерным, и того, что является уже непознаваемым и лишенным всякой закономерности.

Поэтому, как мы уже упоминали, с нашей стороны всегда встречало самую резкую критику изложение стоической натурфилософии в стиле традиционного пантеизма и даже какой-то языческой теодиции. Стоический логос, конечно, являлся прежде всего картиной разумного и закономерного устройства космоса; а так как этот логос в традиционных изложениях ничем не отличался от первоогня, то и получалась сама собой обычная досократовская пантеистическая вселенная, в которой ровно ничего не было специально стоического. Ниже мы увидим, что вся оригинальность стоической натурфилософской эстетики как раз и заключалась в неспособности логоса одолеть собою веления судьбы и что такую оригинальность стоического логоса только и можно объяснить его абстрактно-субъективистской и потому достаточно слабой значимостью. Красота, по учению стоиков, это всегда есть ярко и четко очерченная структура бытия, которая в конце концов становится даже предметом самодовлеющего и бескорыстного (adiaphoron) удовольствия, однако всегда на фоне неумолимой и часто трагической судьбы. Красота у стоиков и логична, и провиденциальна, и фаталистична, а поэтому самому и глубинно трагична, причем все это совершенно одновременно.