А.Ф.Лосев

а) Мы знаем, что уже античность вообще не имеет чистого эстетического опыта ввиду отсутствия достаточной дифференцированности воспринимающего и мыслящего субъекта. Прекрасное здесь вообще понимается не в своем чистом виде, когда оно противоположно вещи, им определяемой, но как прекрасная вещь, то есть вместе со всем телом (бытием), из которого она фактически состоит. Это заставило Платона и Аристотеля дать теорию красоты как некой бытийственной благоустроенности, космической, божественной, человеческой, природной, общественной и личной. В этом пункте стоицизм ничем не отличается ни от Платона и Аристотеля, ни от античности вообще. Нет, в конце концов, отличия и в трактовании чистой эстетической предметности, поскольку она существует для античного восприятия. Выше мы уже говорили, что когда эстетическая область трактуется онтологически, то хотя это, вообще говоря, и равносильно отрицанию чистой эстетической предметности, но можно сказать еще и так, что чистая эстетическая предметность, отягощенная вещественной скованностью, не то чтобы окончательно здесь упразднялась, но только теряла свою насыщенную, сочную природу и превращалась в абстрактную совокупность частей и целого. Вещество, взятое само по себе, вне всякого своего осмысления, абстрактно, ибо оно не есть смысл, но только носимость смысла. И когда эстетический предмет не является сам своим собственным смысловым носителем, а теряет это носительство в пользу вещества, он превращается в абстрактно-эстетическую предметность, в симметрию и гармонию. Вот почему если оставаться на почве чистой эстетической предметности, то ничего, кроме формалистического учения о симметрии, мере, гармонии и пр., не способны нам дать даже Платон, Аристотель и Плотин. Этот античный опыт телесности, вещественности ведет здесь именно к абстракции, ибо вещество всегда таково. Разгадка античного абстрактного формализма, говорим мы, - в общеизвестной скульптурности и пластичности античного гения. И в этом стоики - тоже типичные античные мыслители. Однако дальше начинаются и специфические различия.

б) Платон и Аристотель, давая свое учение об идеях и формах, резко противопоставляли сферу смысла и сферу материи. Правда, каждый из них еще и объединял эти сферы, так что в результате получилось единое и цельное бытие, единый осмысленный мир. Стоики не знают этого различия явления и смысла. Стоики признают исключительно только телесное бытие. У них признается два принципа сущего - действующее и страдающее, а таковым может быть только тело. Поэтому у стоиков телесно решительно все - и души, и боги, качества вещей, добродетели, пороки, понятия и представления и пр. Телесна душа. "Смерть есть отделение души от тела. Но ничто бестелесное не отделяется от тела, потому что бестелесное и не овладевает телом. Душа же и овладевает телом и отделяется от него. Следовательно, душа есть тело" (Клеанф у Немезия, SVF II 790). Телесно божество. Хрисипп и Зенон "предположили, что бог - начало всего, является чистейшим телом, и промысел его охватывает все" (II 1029; ср. многочисленные тексты тут же, 1028-1048); и потому божество - изменяемо (II 1049-1056). Телесно и искусство. "Добродетели и искусства суть тела" (II 797). Оба основных принципа максимально выражены в "боге" и "бескачественной материи"; но и то и другое обязательно телесно. Бог - это только Творческий Огонь (руг technicon), оплодотворяющий материю, откуда и все свойства вещей суть только "воздухообразные напряжения и истечения" (pneymata cai tonoys aerodeis, II 449). Бога же можно называть и "мировой душой", посевающей в бытии "семенные смысловые зародыши" (logos spermaticos), или Огненным Умом мира (noys cosmoy pyrinos), который в человеке проявляется как его "господствующий принцип" (to hegemonicon). Бог и первоматерия есть, таким образом, одно и то же, единое, живое, "умное тело" (soma noeron), только рассматриваемое с двух сторон - как субстрат и как действующее начало. Эта противоположность есть не что иное, как противоположность стихий, в которые превращается огненная первоматерия, - обыкновенный огонь и воздух, с одной стороны, и вода и земля - с другой. Душа есть только жизненная теплота, теплое дыхание (pneyma enthermon), а дух - особый тонкий огонь.

Вот с этой-то абсолютно-телесной точки зрения стоики и рассматривали идеальную сторону бытия. Все идеальные, все смысловые формы вещей есть не что иное, как только те или иные модификации божественно-первичного материального огня, есть разная степень напряженности этого первоогня. Не только Платон, но и Аристотель в сравнении с таким материализмом окажется абсолютным дуалистом, потому что у него формы и сущности вещей хотя и неотделимы от самих вещей, но в то же время ни в каком случае несводимы на самые вещи; у стоиков же тут не возникает даже никакого вопроса. Все бытие есть только разная степень напряжения божественно-материального первоогня. Конечно, мы хорошо помним, что напряженность бытия - это то, что обязательно характеризует собою онтологию и Платона, и Аристотеля, и всей античности. Однако только у стоиков это понятие формулировано именно под таким же термином - "напряженность"; и только у них оно освобождено от всяких диалектических и феноменологических конструкций и дано в чистом оптическом (бытийственном, непосредственно-субстанциальном) виде{164}.

Это чрезвычайно важное учение об абсолютной, но разностепенной телесности мира не могло появиться в старой досократовской философии, хотя всякий чувствует с первых же строк стоической физики всю ее близость к гераклитизму. Гераклитовский поток, конечно, тоже есть напряженность. Но здесь скорее только опыт, или общая интуиция этой напряженности, чем логически-формулированное учение. Досократовской философии понятно расширение, сжатие, сгущение и прочие физические характеристики, но чтобы учить о напряженности не физических свойств, а самого бытия, для этого нужно было иметь понятие чистого бытия, а его-то и не могло быть здесь до усвоения антитезы идеи и вещи. Это усвоение пришло только с Сократом, Платоном и Аристотелем, у которых поэтому можно найти и категорию чистого бытия. Однако напряженность бытия все-таки и у Платона и у Аристотеля содержится скорее тоже только как необходимая интуиция и опыт, без которых необъяснимы их логические конструкции, чем как самая логическая конструкция. Платон имеет в виду разную напряженность бытия, но, превращая все в диалектические категории, выражает ее при помощи категории становления. Аристотель дает феноменологию динамических форм и потому превращает зримую им напряженность бытия в стихию энергий, то есть потенции, энергии и энтелехии. Оба они слишком заняты: первый - диалектическим выведением категорий действительности, а второй - динамически-смысловым ее перекрытием. Оставить действительность так, как она есть сама по себе, не внося в нее никаких самостоятельных категорий, не позволяла интенсивность объективного мышления, хотевшего видеть полноту бытия именно в объекте. Стоицизм вырос на почве иного взаимоотношения субъекта и объекта. Он поставил целью снабдить субъект всем необходимым для его самодовлеющего существования, и прежде всего соответствующей полнотой самосознания. Потому объективная действительность померкла перед ним, как арена самодовлеющих категорий (отныне им место в субъекте), и превратилась в простую вещественность, только объясняющую собою человеческого субъекта. После Платона и Аристотеля это уже не могла быть ординарная и тупая, глухая вещественность материального мира. Опыт этого бытия, завоеванный Платоном и Аристотелем, остался здесь неприкосновенным. Однако оно стало характеризовать собою разно-напряженную стихию жизни уже не просто в качестве чистого бытия и не в качестве становления или энергийности бытия, но в качестве именно напряженности бытия. Тут сказалось и наследие платонизма-аристотелизма, и эллинистический примат субъективизма, и частичное возвращение к досократовскому примитиву.

Следовательно, красота для стоиков есть живая форма бытия и жизни (как их симметрия), но эта форма есть та или другая степень бытийственного напряжения самого же бытия, самой жизни; это - напряженность тончайшего первоогня, лежащего в основе всякого бытия вообще. Если Аристотель отличается от Платона тем, что он приковал самостоятельные эйдосы, эти идеальные формы вещей, к самим вещам, то стоики отличаются от Аристотеля тем, что они еще дальше пошли в приближении идей к вещам, а именно тем, что они окончательно растворили идеальность в самих вещах и ее собственную структурность стали понимать по аналогии с напряженностью физических качеств, принципиально отождествляя и смешивая то и другое.

Как переход от Платона к Аристотелю, так и переход от Аристотеля к стоикам есть при этом только результат прогрессирующего субъективизма.

10. Эстетические формы преодоления дуализма иррелевантного лектон и субстанциального телесного бытия у стоиков

Если мы теперь достаточно укрепились в понимании телесности бытия, проповедуемого у античных стоиков, то нам станет понятнее и то, как стоики умели виртуозно объединять свои лектон со своей всеобщей телесностью.

а) Это прекрасно видно прежде всего на этических концепциях у стоиков. Мораль у них стояла так высоко, и они писали о ней настолько много, и моралистических текстов от них дошло тоже настолько много, да, наконец, и сама стоическая мораль была всегда настолько популярна и в античности и во всех последующих культурах, что нам здесь нет необходимости предпринимать целое исследование по этике стоиков, не говоря уже о том, что это вовсе не является задачей истории эстетики, но является задачей истории этики. И тем не менее самый принцип этической философии, излагаемый обычно вне всякой эстетики, все-таки большей частью остается без исторического анализа и без установления его исторической специфики.

Все знают учение стоиков об атараксии, о полной безмятежности духа, которую стоики учили культивировать и сохранять вопреки всем невзгодам, треволнениям и несчастьям в жизни. Эту атараксию стоики доводили иной раз даже до степени апатии. Это слово "апатия" буквально значит "бесчувствие". Это не наша современная бытовая апатия, когда мы хотим обозначить пассивное и разочарованное настроение духа. По-гречески это нечто гораздо большее. Это указание на полное отсутствие всяких чувств и настроений. Античные стоики, особенно ранние из них, то есть стоики раннего эллинизма, выдвигали еще и соответствующее учение о мудреце, которое на живого человека способно произвести только страшное и жуткое впечатление. Мудрец, согласно учению стоиков, это какое-то субъективное бревно, которое недоступно никакому воздействию извне и которое само неспособно действовать на что-нибудь. Все это так. Но кажется, еще никто не задавался вопросом о том, чем же вызвано у стоиков такое жуткое представление о моральном идеале и как связана эта подробно разработанная этика с такой же разработанной и коренным образом оригинальной логикой.

Нам думается, что это есть результат фактического осуществления той бестелесности и внесубстанциальности, которая характерна именно для лектон. Осуществите это бестелесное лектон в телесном или сначала, скажем, в человеческом субъекте, и вы получите стоическое учение об атараксии и об апатии. Эта атараксия и эта апатия тоже есть своя особенная иррелевантность, но только осуществленная в человеческом субъекте. Но мало и этого.

Традиционные излагатели античного стоицизма не только не понимают иррелевантного происхождения стоической атараксии или апатии. Но для нас здесь важнее всего то, что при изложении стоических учений о морали игнорируется именно эстетический момент. Этот эстетический момент морального идеала стоиков заключается в том, что для достижения атараксии необходима такая организация психики, чтобы все малейшие влечения и побуждения человека были подчинены иррелевантной красоте. Здесь вовсе не разделяются непроходимой пропастью этика и эстетика, как это выходит у традиционных излагателей стоицизма. Наоборот, эстетика если и не побеждает этики, то, во всяком случае, сливается с ней в нечто нераздельно целое. Ведь атараксия есть определенного рода моральная или психическая организация. Но какая это организация? Это есть организация в соответствии с тем определением красоты, которое мы формулировали выше, в конце общего очерка стоической эстетики. Тут присутствуют решительно все моменты иррелевантной красоты, то есть иррелевантного лектон, - и независимость от тела и его побуждений, и его самодовлеющий характер, и его созерцательно нейтральная данность, и его ценностный характер, который опирается только на самого себя, а не на что-нибудь другое и который легче всего, проще всего и естественнее всего.

Наконец, в этом этико-эстетическом анализе атараксии необходимо выдвигать на первый план не только момент иррелевантного лектон и такой же красоты. Ведь для атараксии нужна еще бессмысленная бездна и гуща человеческих переживаний, никак не организованных, ничем не охваченных и представляющих собою какую-то глобальную массу данностей судьбы. Вот ее стоики и хотят преобразовать при помощи своей иррелевантной красоты. Ее-то они и превращают в сплошную атараксию и апатию. А ведь если бы не было такого безбрежного моря случайностей, данных в виде человеческих страстей и чувств, тогда нечего было бы организовывать и не существовало бы никакого бессмысленного и рокового предмета, который путем лектон и соответствующего иррелевантного понимания красоты как раз и может превратиться в нечто вполне упорядоченное, вполне успокоенное, вполне недоступное ни для какого воздействия на внутреннюю красоту стоического мудреца. Следовательно, то понятие судьбы, которое выше мы получили как необходимую область, сопутствующую всякому лектон, и здесь, в этом субъективно-этическом учении стоиков, на первом плане. Только благодаря наличию глобальной и непросветленной массы субъективно-хаотических переживаний и стала возможна атараксия как торжество иррелевантной красоты над этой глобальной и бессмысленной гущей судьбы.