Монахиня N
Сейчас мемуаров море, не издают их, кажется, только неграмотные; впрочем, и всегда так было; жанр чрезвычайно востребован, потому, очевидно, что подразумевает документальность и правдивость. Объективная ценность подобных книг определяется, конечно, степенью культуры автора, глубиной его мировосприятия, умением оценивать общеизвестные события с особой личностной, выстраданной позиции.
Пишут мужчины, пишут женщины, пишут ученые, литераторы, артисты, режиссеры, музыканты, балерины, спортсмены, журналисты, модельеры, пишут, подводя итоги и стремясь оправдаться, пишут, борясь с одиночеством, пишут, желая высказаться и облегчить душу, пишут молодые, но уже знаменитые, с целью лишний раз напомнить о себе; пишут от злости, сводя счеты с противниками, пишут, намереваясь осмыслить пройденный путь и подвести очередную черту; пишут с умыслом похвалиться триумфами, любуясь собой, смачно повествуя, с кем из знаменитостей общались на дружеской ноге , как слегка фрондировали против власти, как напивались, как развлекались, как влюблялись, как разводились. Читатель любопытен, ему интересно заглядывать в чужие окна, читать чужие письма, узнавать чужие секреты и примерять на себя чужой опыт.
В свое время зачитывались дневниками Эдмона и Жюля Гонкуров, имя которых до сих пор носит престижная литературная премия. Братья, получив наследство, избежали необходимости зарабатывать на хлеб и посвятили себя литературе, живописи, путешествиям, коллекционированию акварелей и изящных безделушек, увлекались XVIII веком, словом, вели возвышенную жизнь, изящно, утонченно, пофранцузски легко отгораживаясь от пошлой буржуазной действительности и политики, интересуясь лишь частной жизнью людей, преимущественно известных. Публикация дневников, страницы которых пестрят именами великих: Флобера, Гюго, Доде, Золя, Родена, Мишле, Мериме, Бальзака, Мопассана, сопровождалась скандалами и обидами знаменитостей, описанных с чрезмерной откровенностью, однако авторы не ставили целью глубокий анализ, философские размышления, их не посещала тревожная мысль об ответственности за поспешные суждения; они называли дневник исповедью, настаивая на своем праве портретирования людей в «истинности данного мгновения».
Вероятно, англичане увлеченно читают воспоминания Киплинга, Уайльда, Ивлина Во, но нас они, изза разницы в менталитете, трогают мало, интересуя разве что поклонников этих писателей и специалистов по британской истории и литературе.
С. Моэм предпосылает своей книге декларацию, отмеченную типично британской спесью: «У меня нет ни малейшего желания обнажать свою душу, и я не намерен вступать с читателем в слишком интимные отношения; есть вещи, которые я предпочитаю держать про себя». В итоге получилось нечто холодноватоциничное, похожее на пособие по изучению творчества Моэма, составленное им самим и полезное лишь литературным критикам.
А.И. Герцен (1812 – 1870) сообщает читателю примерно те же намерения: «Дополните сами, чего недостает, догадайтесь сердцем – а я буду говорить о наружной стороне, об обстановке, редко, редко касаясь намеком или словом заповедных тайн своих» («Былое и думы»). Однако, совсем наоборот, в его воспоминаниях непомерно много места заняли интимнейшие подробности семейной жизни, с цитированием очень личных писем жены и тщательным препарированием собственных душевных состояний.
А вот дневник А.В. Никитенко (1804 – 1877) предельно аскетичен; известный литератор, цензор, профессор, действительный член Академии наук оставил три тома бесценных воспоминаний и дневников с характеристиками видных сановников, министров, членов императорской фамилии, царедворцев, писателей и ученых, которых он знал лично. И почти ни слова не сказал Александр Васильевич о себе, своей семье, детях, так, мимоходом: «уже месяц, как я женат», и всё, ни имени ее, ни перипетий ухаживания не сообщается, и в дальнейшем о ней ни словечка; он выступает как свидетель эпохи, рассказывая исключительно об общественных событиях, которые он, видимо, полагал важными для читателя. Целая эпоха открывается в этих записках со стороны, не известной учебникам: автор запросто встречался с Пушкиным, Вяземским, Тютчевым, Гончаровым; знакомые исторические факты предстают фоном становления личности, развития души, мучений совести; т.е. именно лабиринты личной жизни увлекательны и поучительны для всех. Так что вторая польза от чтения мемуаров – в общении со старшим, прошедшим минное поле жизни, на которое тебе предстоит ступить.
Конечно, высокая степень откровенности привлекает читателя, хотя иного смакование физиологических подробностей смутит и оттолкнет: поразительно, к примеру, насколько описанная в последней книге реальная жизнь Ж. Сименона (1903 – 1989), пронизанная культом наслаждения, роскоши, славы, успеха, противоречит духу его целомудренных «социальнопсихологических» романов о комиссаре Мегрэ. Девиз «понимать и не судить», с которым он подходил к своим литературным героям, писатель, похоже, распространял и на себя, считая собственные страсти и поступки, порой безответственные и губительные для других, всего лишь «маленькими слабостями».
Однако насколько тусклыми и самоупоенными кажутся мемуары зарубежных деятелей в сравнении с биографиями наших соотечественников, судьбы которых безжалостно перемолола российская история ХХ века. Рожденные в XIX веке пережили кровавую смену социального строя; К.А. Коровин (1861 – 1939) начал писать в 68 лет в Париже, когда был болен, лежал в постели, живописью заниматься не мог, к тому же страдал от одиночества, жил в нужде и скорбях, тосковал по России. Так появились замечательные автобиографические заметки, записки о путешествиях, очерки о Чехове, С. Мамонтове, Ф. Шаляпине и собратьяххудожниках: В. Перове, И. Репине, А. Саврасове, В. Поленове, И. Левитане, М. Врубеле, В. Серове. Сам художник называл свои литературные произведения «рассказами о любви к людям»: изображая живые, яркие, красочные, «со всячинкой», характеры, автор стремился к максимальной правде, в то же время «никого не осуждая» и проповедуя нравственную чистоту, верность и справедливость.
М.М. Пришвин, глубоко страдая, уходил от «отвращения к Октябрю» в природу, в леса, к ароматному лугу, усеянному цветами, и видел призвание писателя в том, чтобы своими книгами украсить путь несчастных , чтобы они забыли тяжесть своего креста. Можно только догадываться, насколько иными и одинокими ощущали себя люди, рожденные в XIX веке, среди людей новых поколений, воспитанных в профанированной образовательной системе большевизма. Вероятно, ту же отстраненность чувствуют теперешние старики рядом с молодежью, выросшей в упрощенной донельзя атмосфере перестройки .
В самые первые годы после революции образовался зияющий разрыв между удушливо тяжелым советским бытом , с голодом, холодом, грязью, бездомностью, неустройством, пронизывающим страхом, грабительскими обысками, издевательскими допросами, застенками, кровью – и напряженным, героическим бытием тех, кто, сохранив истинно ценное, чего нельзя отобрать, украсть, реквизировать, продолжал мыслить, писать, творить и созидать бессмертную душу; этот разрыв в более или менее болезненной форме сохранялся вплоть до падения «коммунизма».
В опубликованных сейчас записках и дневниках встречаются жесткие самооценки, горестные признания, пронзительные, полные покаянной боли строки: «Пора уже привыкнуть к бесполезности сопротивления… чужая воля владеет тобой, и ты не смеешь негодовать, возмущаться, прекословить… это чувство уже в чемто болезненно изменяло меня… я стану другим, менее свободным, более осторожным, осмотрительным, недоверчивым, воочию убедившись, что нельзя пройти через стену», – признавался В. Каверин. «Я никого не предал, не клеветал – но ведь это значок второй степени, и только», – записал в дневнике Е. Шварц.
Другой писатель, чрезвычайно когдато популярный, ясно сознавал, что при несомненной внешней успешности – выпустил много книг и фильмов, объездил все заграницы, отстроил и обставил дачу, есть деньги – итоги жизни печальны: «дьявол овладел моей душой… я потерял в жизненной борьбе доброту, мягкость души… я стал злее, тверже, суше, мстительнее… во мне убавилось доброты, щедрости, умения прощать… угнетают злые давящие мысли». В том же беспощадном (автор, Ю. Нагибин, сам за две недели до смерти передал его для публикации) дневнике, полном откровенных, как сейчас говорят, шокирующих признаний: в многодневных пьянках[49], омерзительных связях, грязных болезнях, встречаются пламенные обращения к Богу и неожиданные строки: «молился на коленях в туалете» (очевидно, скрываясь от домашних). Но, увы, религиозным исканиям своих товарищей не верил, Церкви не признавал: «переплелась с ГБ», попов отрицал: для разговора с Богом посредник не нужен», словом, отчаялся, так и катился к финалу: все больше желчи, ненависти и тоски; воистину «если свет, который в тебе, тьма, то какова же тьма»[50].
Но куда страшнее отчаянных самообвинений холодный беззастенчивый цинизм, которому за долгие годы навыкли классики советской литературы, увешанные орденами, званиями, премиями и привилегиями; «я исповедую руководящую религию, – усмехался один литературный критик, – и всем желаю того же».