Монахиня N
Долго отделывала меня на все корки Надежда Александровна. Наконец я заплакал – заплакал слезами благодарной радости; внутри у меня посветлело. И с этого вечера дела мои пошли на лад».
«Спасение наше и противоборство наше – только в Вечности, только в том, чтобы в пустыне этой нести в себе малую каплю Вечности» – писал сыну С.И. Фудель, прошедший тюрьмы и ссылки; он никогда не жаловался на превратности судьбы и лишения; как вспоминают близкие, от Сергея Иосифовича исходило ощущение незамутненной душевной чистоты, цельности, доброй силы и радости. «Мы видели много зла в мире и в церковной ограде, а еще больше в самих себе. Но вот почемуто в душе остается одна благодарность и одна надежда», – признавался он в книге «У стен Церкви».
Ольга Берггольц (1910 – 1975) свершала, через тюрьму и блокаду, тернистый путь от детской веры в идеи партии к осознанию «лжи и кошмара» всего происходящего; в тоске и отчаянии она жаждала «действительного, вечного», того, что не зависит от власти, которая «в руках у обидчиков»; в записях 1949 года встречаются строки: «Господи, люблю Тебя и верю радости Твоей, без которой нельзя жить и быть. Господи! Господи!.. молиться хочется и плакать».
Нынешние старики, когдато именовавшие себя, по образцу XIX века, шест и десятниками , хорошо помнят журнальные схватки тех лет и в особенности борьбу А.Т. Твардовского (1910 – 1971), главного редактора «Нового мира», с партийной цензурой. Сейчас издан дневник, который он вел тогда; некоторые записи открывают потаенные мысли и чувства этого далеко не простого, замкнутого для большинства, одаренного человека, до боли сердечной любящего Отечество, преданного русской литературе, призванной, как он считал, «к решению извечных вопросов человеческого бытия», а не к «утверждению тех или иных социальнообщественных норм».
Александр Трифонович объявлял себя «крепким атеистом», но вот записал же утверждение, близкое всякому верующему; «в нас есть некий ум, который умнее и справедливее нас, и если бы слушаться его, то как бы все было хорошо и правильно, но мы убегаем от него, от того безошибочного и доброго человека, в нас самих находящегося, и поступаем посвоему – в угоду страстям и страстишкам, т.е. подурацки».
Не один Твардовский, многие видные люди, вышедшие из народа , достигшие славы и наград, страдали характерной болезненной раздвоенностью: умные, честные, проницательные, они, конечно, корчились от душевной муки, понимая лживость и подлость партийной идеи и ее беспринципных носителей, но изо всех сил, наступая на горло собственной искренности, старались не погрешить против верн о сти , поэтому во многих случаях, презирая себя, выкручивались, или просто молчали. По всей стране действовал сформулированный Солженицыным лагерный закон: лучше, безопаснее ничего не предпринимать, не решать, никуда не лезть; живешь – и живи.
Подводя итоги, старики во многих случаях пользуются возможностью чистосердечно рассказать о падениях и ошибках, в сущности, очистить душу, покаявшись публично. «Я себе лжи не прощаю, – заявлял актер М. Козаков, – оттого и пишу и публикую о себе далеко не восторженные признания в своих ошибках и грехах, пытаюсь вымолить прощение (нет, не у людей, дай Бог хотя бы отчасти быть понятым людьми), а у своей же больной совести: ведь сказано, что совесть – это Бог в нас».
Коллективным наставником нескольких поколений наших соотечественников была священная , по выражению Томаса Манна, классическая русская литература, священная очевидно потому, что никогда не ставила целью развлечь, информировать, поучать или доставлять читателю удовольствие; она стремилась к осмыслению жизни с точки зрения духовнонравственного идеала и мучительно сознавала ответственность, через правду своего времени выражая вечное, надмирное, общечеловеческое.
Тот же Герцен: нынче им мало интересуются, но в советское время он пользовался чрезвычайной популярностью, скорее не как писатель, а как последовательный борец с режимом , революционер, неустанно призывавший «к топору», правда, «с того берега». Его с упоением читали люди 60х – 70х годов ХХ века; идеалисты и романтики, они мучительно размышляли о таких высоких материях, как родина, свобода, историческое призвание поколения; однако открылись границы – и многие оказались на Западе, почемуто пропустив в «Былом и думах» желчные замечания о немцах, французах, британцах и прочих «европейских басурманах», «стертых, дюжинных» рабах собственности, привыкших «всё сводить к лавочной номенклатуре». По выражению Грановского, «на чужой почве» Герцен потерял все, «что было живого и симпатического в его таланте»; сам он признавался, что «вошел в свою зиму в праздном отчаянии и лютом одиночестве».
П.А. Вяземский утверждал, что культурный расцвет XIX века был подготовлен литературностью дворянства, в которой тон задавали царица Екатерина и ее окружение, а также устремлениями аристократии, ее любознательностью, «потребностью в умственных наслаждениях», «алчностью к чтению» и изощренностью вкуса. Горько сознавать, что ничего подобного не наблюдается в наши дни.
к оглавлению
Бессознательное не стареет
Куда не глянет
Ребенок в детстве,