Лето Господне

Осень – самая у нас именинная пора: на Ивана Богослова – мои, на мучеников Сергия и Вакха, 7 октября, – отца; через два дня, мч. Евлампии, матушка именинница, на Михайлов День Горкин пирует именины, а зиму Василь-Василич зачинает, – Васильев День, – и всякие уж пойдут неважные.После Покрова самая осень наступает: дожди студеные, гололед. На дворе грязь чуть не по колено, и ничего с ней нельзя поделать, спокон веку все месется. Пробовали свозить, а ее все не убывает: за день сколько подвод пройдет, каждая, плохо-плохо, а с полпудика натащит, да возчики на сапогах наносят, ничего с ней нельзя поделать. Отец поглядит-поглядит – и махнет рукой. И Горкин резон приводит: “осень без грязи не бывает... зато душе веселей, как снежком покроет”. А замостить – грохоту не оберешься, и двор-то не тот уж будет, и с лужей не сообразишься, камня она не принимает, в себя сосет. Дедушка покойный рассердился как-то на грязь, – кожаную калошу увязил, насилу ее нащупали, – никому не сказал, пригнал камню, и мостовщики пришли, – только-только, Господи благослови, начали выгребать а прабабушка Устинья от обедни как раз и приезжает: увидала камень да мужиков с лопатами – с ломами – “да что вы, говорит, двор-то уродуете, земельку калечите... побойтесь Бога!” – и прогнала. А дедушка маменьку уважал и покорился. И в самый-то день Ангела ее, как раз после Покрова, корежить стали. А двор наш больше ста лет стоял, еще до француза, и крапивка, и лопушки к заборам, и желтики веселили глаз, а тут – под камень!За неделю до муч. Сергия-Вакха матушка велит отобрать десяток гусей, которые на Москва-реке пасутся, сторожит их старик гусиный, на иждивении. Раньше, еще когда жулики не водились, гуси гуляли без дозору, да случилось – пропали и пропали, за сотню штук. Пошли проведать по осени, – ни крыла. Рыбак сказывал: “может, дикие пролетали, ночное дело... ваши и взгомошились с ними – прощай, Москва!”. С той поры крылья им стали подрезать.На именины уж всегда к обеду гусь с яблоками, с красной шинкованной капустой и соленьем, так уж исстари повелось. Именины парадные, кондитер Фирсанов готовит ужин, гусь ему что-то неприятен: советует индеек, обложить рябчиками-гарниром, и соус из тертых рябчиков, всегда так у графа Шереметьева. Жарят гусей и на людской стол: пришлого всякого народу будет. И еще – самое-то главное! – за ужином будет “удивление”, у Абрикосова отец закажет, гостей дивить. К этому все привыкли, знают, что будет «удивление», а какое – не угадать. Отца называют фантазером: уж всегда что-нибудь надумает.Сидим в мастерской, надумываем, чего поднести хозяину. По случаю именин, Василь-Василич уж воротился из деревни, Покров справил. Сидит с нами. Тут и другой Василь-Василич, скорняк, который все священные книги прочитал, и у него хорошие мысли в голове, и Домна Панферовна, – из бань прислали пообдумать, обстоятельная она, умный совет подаст. Горкин и Ондрейку кликнул, который по художеству умеет, святого голубка-то на сень приделал из лучиков, когда Царицу Небесную принимали, святили на лето двор. Ну, и меня позвал, только велел таиться, ни слова никому, папашенька чтобы не узнал до времени. Скорняк икону советовал, а икону уж подносили. Домна Панферовна про Четьи-Минеи помянула, а Четьи-Минеи от прабабушки остались, Василь-Василич присоветовал такую флягу-бутылочку из серебра, – часто, мол, хозяин по делам верхом отлучается в леса-рощи, – для дорожки-то хорошо. Горкин насмех его – “кто-что, а ты все свое... “на дорожку”! Да отец и в рот не берет по этой части. Домна Панферовна думала-думала да и бухни: “просфору серебряную, у Хлебникова видала, архиерею заказана”. Архиерею – другое дело. Горкин лоб потирал, а не мог ничего придумать. И я не мог. Придумал – золотое бы портмоне, а сказать побоялся, стыдно. Ондрейка тут всех и подивил:– А я, говорит, знаю, чего надо... Вся улица подивится, как понесем, все хозяева позавиствуют, какая слава!Надо, говорит, огромадный крендель заказать, чтобы невидано никогда такого, и понесем все на головах, на щите, парадно. Угольком на белой стенке и выписал огромадный крендель, и с миндалями. Все и возвеселились, как хорошо придумал-то. Василь-Василич аршинчиком прикинул: под два пуда, пожалуй, говорит, будет. А он горячий, весь так и возгорелся: сам поедет к Филиппову, на Пятницкую, старик-то Филиппов всегда ходит в наши бани, уважительно его парят банщики, не откажет, для славы сделает... – хоть и печь, может, разобрать придется, а то и не влезет крендель, таких никогда еще не выпекали. Горкин так и решил, чтобы крендель, будто хлеб-соль подносим. И чтобы ни словечка никому: вот папашеньке по душе-то будет, диковинки он любит, и гости подивятся, какое уважение ему, и слава такая на виду, всем в пример.Так и порешили – крендель. Только Домна Панферовна что-то недовольна стала, не по ее все вышло. Ну, она все-таки женщина почтенная, богомольная, Горкин ее совета попросил, может, придумает чего для кренделя. Обошлась она, придумала: сахаром полить – написать на кренделе: “на День Ангела – хозяину благому”, и еще имя-отчество и фамилию прописать. А это скорняк придумал – “благому" -то, священным словом украсить крендель, для торжества: священное торжество, ангельское. И все веселые стали, как хорошо придумали. Никогда не видано – по улице понесут, в дар! Все лавочники и хозяева поглядят, как людей-то хороших уважают. И еще обдумали – на чем нести: сделать такой щит белый, липовый, с резьбой, будто карнизик кругом его, а Горкин сам выложит весь щит филенкой тонкой, вощеной, под тонкий самый паркет, – самое тонкое мастерство, два дня работы ему будет. А нести тот щит на непокрытых головах, шестерым молодцам из бань, все ровникам, а в переднюю пару Василь-Василича поставить с правой руки, а за старшего, на переду, Горкин заступит, как голова всего дела, а росточку он небольшого, так ему под щит тот подпорочку-держалку, на мысок щита чтобы укрепить, – поддерживать будет за подставочку. И все в новых поддевках чтобы, а бабы-банщицы ленты чтобы к щиту подвесили, это уж женский глаз тут необходим, – Домна Панферовна присоветовала, потому что тут радостное дело, для глаза и приятно.Василь-Василич тут же и покатил к Филиппову, сговориться. А насчет печника, чтобы не сумлевался Филиппов, пришлем своего, первейшего, и все расходы, в случае печь разбирать придется, наши. Понятно, не откажет, в наши бани, в “тридцатку” всегда ездит старик Филиппов, парят его приятно и с уважением, – все, мол, кланяются вашей милости, помогите такому делу. А слава-то ему какая! Чей такой крендель? – скажут. Известно, чей... филипповский – знаменитый. По всей Москве банные гости разнесут.Скоро воротился, веселый, руки потирает, – готово дело. Старик, говорит, за выдумку похвалил, тут же и занялся: главного сладкого выпекалу вызвал, по кренделям, печь смотрели, – как раз пролезет. Но только дубовой стружки велел доставить и воз лучины березовой, сухой-рассухой, как порох, для подрумянки чтобы, как пропекут. Дело это, кто понимает, трудное: государю раз крендель выпекали, чуть поменьше только, – “поставщика-то Двора Его Величества” охватил Филиппов! – так три раза все портили, пока не вышел. Даже пошутил старик: “надо, чтобы был кре-ндель, а не сбре-ндель!” А сладкий выпекала такой у него, что и по всему свету не найти. Только вот запивает, да за ним теперь приглядят. А уж после, как докажет себя, Василь-Василич ублаготворит и сам с ним ублаготворится, – Горкин так посмеялся. И Василь-Василич крепкий зарок дал: до кренделя – в рот ни капли.Горкин с утра куда-то подевался. Говорят, на дрожках с Ондрейкой в Мазилово укатили. А мне и не сказался. А я почуял; уж не соловьиную ли клетку покупать у мужиков, клетки там делают, в Мазилове. А он надумывал соловья отцу подарить, а меня и не прихватил птиц смотреть. А все обещался мне: там всякие птицы собраны, ловят там птиц мазиловцы. Поплакал я в мастерской, и погода такая, гулять нельзя, дождь с крупой. Приехал он, я с ним ни слова не говорю. Смотрю – он клетку привез, с кумполом, в шишечках костяных-резных. Он увидел, что надулся я на него, стал прощенья у меня просить: куда ж в непогодь такую, два-раз с дрожек, падали они с Ондрейкой, да и волки кругом, медведи... – насилу отбились от волков. А мне еще горше от того, – и я бы от волков отбился, а теперь когда-то я их увижу! Ну, он утешил: сейчас поедем за соловьем к Солодовкииу, мазиловские совсем плохи. И поехали на Зацепу с ним.А уж совсем стемнело, спать собирались соловьи. А Солодовкин заставил петь: органчики заиграли, такие машинки на соловьев, “дразнилки”. Заслушались мы прямо! Выбрал нам соловья:– Не соловей, а... “Хвалите имя Господне!” – так и сказал нам, трогательно до слез.Ради Горкина только уступил, а то такому соловыо и цены нет. Не больше чтобы черного таракана на неделю скармливать, а то зажиреть может.Повезли мы соловья, веселые. Горкин и говорит:– Вот рад-то будет папашенька! Ну, и святой любитель Солодовка, каменный дом прожил на соловьях, по всей Расеи гоняется за ними, чуть где прознает.В мастерской только и разговору, что про крендель. Василь-Василич от Филиппова не выходит, мастеров потчует, чтобы расстарались. Уж присылали мальчишку с Пятницкой при записке, – “просит, мол, хозяин придержать вашего приказчика, всех мастеров смутил, товар портят, а главного выпекалу сладкого по трактирам замотал...”. Горкин свои меры принял, а Василь-Василич одно и одно: “за кренделем наблюдаю!.. и такой будет крендель, – всем кренделям крендель!”А у самого косой глаз страшней страшного, вихры торчками, а язык совсем закренделился, слова портит. Прибежит, ударит в грудь кулаком – и пойдет:– Михал Панкратыч... слава тебе, премудрому! додержусь, покелича кренделя не справим, в хозяйские руки не сдадим... ни маковой росинки, ни-ни!..Кровь такая горячая, – всегда душу свою готов на хорошее дело положить. Ну, чисто робенок малый... – Горкин говорит, – только слабость за ним такая.Накануне именин пришел хорошими ногами, и косой глаз спокойный. Покрестился на каморочку, где у Горкина лампадки светили, и говорит шепотком, как на духу:– Зачинают, Панкратыч... Господи баслови. Взогнали те-сто!.. – пузырится, квашня больше ушата, только бы без закальцу вышло!..И опять покрестился.А уж и поздравители стали притекать, все беднота-простота, какие у нас работали, а теперь “месячное” им идет. Это отец им дает, только ни одна душа не знает, мы только с Горкиным. Это Христос так велел, чтобы правая рука не знала, чего дает. Человек двадцать уж набралось, слушают Клавнюшу Квасникова, моего четыре...четвероюродного братца, который божественным делом занимается: всех-то благочинных знает-навещивает, протодиаконов и даже архиереев, и все хоругви, а уж о мощах и говорить нечего. Рассказывает, что каждый день у него праздник, на каждый день празднуют где-нибудь в приходе, и все именины знает. Его у нас так “именинником” и кличут, и еще “крестным ходом” дядя Егор прозвал. Как птица небесная, и везде ему корм хороший, на все именины попадает. У митрополита Иоанникия протиснулся на кухню, повару просфору поднес, вчера, на именины, – Святителей вчера праздновали в Кремле, – Петра, Алексея, Ионы и Филиппа, а повар, как раз, – Филипп. Так ему наложили в сумку осетрины заливной, и миндального киселика в коробке, и пирогов всяких, и лещика жареного с грибами, с кашкой, с налимьим плесом. А сам-то он не вкушает, а все по бедным-убогим носит, и так ежедень. И книжечку-тетрадку показал, – все у него там приходы вписаны, кого именины будут. А тут сидела Полугариха из бань, которая в Ирусалиме была. И говорит:– Ты и худящий такой с того, что по аменинам ходишь, и нос, как у детела, во все горшки заглядываешь на кухнях!А Клавнюша смиренный, только и сказал:– Нос у меня такой, что я прост, все меня за нос водят.Значит, всем покоряется. И у него деньги выманивают, что благочинные дают ему. И что же еще сказал!..– Остерегайтесь барина, который в красном картузе, к вам заходит... просфорок от него не принимайте!И что же оказывается!.. – Горкин даже перепугался и стал креститься. А это про барина Энтальцева. Зашел барин поздравить о. Копьева... именинник он был, благочинный нашего “сорока”, от Спаса в Наливках... и поднес ему просфору за гривенник, – от Трифона-мученика, сказал. Клавнюшка-то не сказал о. благочинному, а он барина застал у заборчика в переулке: ножичком перочинным... просфорку... сам вынима-ет!.. “Не сказывай никому”, – барин-то попросил, – “к обедне я опоздал, просфору только у просвирни захватил, а без вынутия-то неловко как-то... ну, я за него сам и помолился, и частицу вынул с молитвой, это все равно, только бы вера была”. А благочинный и не заметил, чисто очень вынута частица, и дырочек наколол в головке, будто “богородичная” вышла.И стали мы с Клавнюшей считать, сколько завтра нам кондитерских пирогов и куличей нанесут. В прошедшем году было шестьдесят семь пирогов и двадцать три кулича – вписано у него в тетрадку. Ему тогда четыре пирога дали – бедным кусками раздавать. Завтра с утра понесут, от родных, знакомых, подрядчиков, поставщиков, арендаторов, прихожан, – отец староста церковный у Казанской, – из уважения ему и посылают. А всяких просвирок и не сосчитать. В передней плотники поставили полки – пироги ставить, для показу. И чуланы очистили для сливочных и шоколадных пирогов-тортов, самых дорогих, от Эйнема, Сиу и Абрикосова, – чтобы похолодней держать. Всем будем раздавать, а то некуда и девать. Ну, миндальные-марципанные побережем, постные они, не прокисают. Антипушка целый пирог получит. А Горкин больше куличики уважает, ему отец всегда самый хороший кулич дает, весь миндалем засыпанный, – в сухари.Приехал Фирсанов, с поварами и посудой, поварской дух привез, Гараньку из Митриева трактира вызвал – делать редкостный соус из тертых рябчиков, как у графа Шереметьева. И дерзкий он, и с поварами дерется, и рябиновки две бутылки требует, да другого такого не найти. Говорят, забрал припасы с рябиновкой, на погребице орудует, чтобы секрет его не подглядели. На кухне дым коромыслом, навезли повара всякого духовитого припасу, невиданного осетра на заливное, – осетровый хвостище с полка по мостовой трепался – всю ночь будут орудовать-стучать ножами, Марьюшку выжили из кухни. Она и свои иконки унесла, а то халдеи эти Святых табачищем своим задушат, после них святить надо.Пора спать идти, да сейчас Василь-Василич от Филиппова прибежит, – что-то про крендель скажет? Уж и бежит, веселый, руками машет.– Выпекли знатно, Михал Панкратыч!.. до утра остывать будет. При мне из печи вынали, сам Филиппов остерегал-следил. Ну, и крендель... Ну, ды-шит, чисто живой!.. А пекли-то... на соломке его пекли да заборчиком обставляли, чтобы, не расплывался. Следили за соломкой строго... время не упустить бы, как в печь становить... не горит соломка – становь. Три часа пекли, выпекала дрожью дрожал, и не подходи лучше, убьет! Как вынать, всунул он в него, в крендель-то, во какую спицу... – ни крошинки-мазинки на спице нет, в самый-то раз. Ну, уж и красота румяная!.. – “Никогда, говорит, так не задавался, это уж ваше счастье”. Велел завтра поутру забирать, раньше не выпустит.Отец и не ожидает, какое ему торжество-празднование завтра будет. Горкин щит две ночи мастерил, в украдку. Ондрейка тонкую резьбу вывел, как кружево. Увезли щит-поднос в бани, когда стемнело. Завтра, раным-рано поутру, после ранней обедни, все выборные пойдут к Филиппову. Погода бы только задалась, кренделя не попортила... – ну, в случае дождя, прикроем. Понесут на головах, по Пятницкой, по Ордынке, по Житной, а на Калужском рынке завернут к Казанской, батюшка выйдет – благословит молитвой и покропит. Все лавочники выбегут, – чего такое несут, кому? А вот, скажут, – “хозяину благому”, на именины крендель! И позавиствуют. А вот заслужи, скажут, как наш хозяин, и тебе, может, поднесут... это от души дар такой придуман, никого силой не заставишь на такое.Только бы дождя не было! А то сахарные слова размокнут, и не выйдет “хозяину благому”, а размазня. Горкин погоду знает, говорит, – может, и дождичка надует, с заката ветер. На такой случай, говорит, Ондрейка на липовой досточке буковки вырезал, подвел замазкой и сусальным золотцем проложил: “съедят крендель, а досточка те и сохранится”.Три ящика горшановского пива-меду для народа привезли, а для гостей много толстых бутылок фруктовой воды, в соломенных колпачках, ланинской – знаменитой, моей любимой, и Горкин любит, особенно черносмородинную и грушевую. А для протодьякона Примагентова бутылочки-коротышки “редлиховской” – содовой и зельтерской, освежаться. Будет и за обедом, и за парадным ужином многолетие возглашать, горло-то нужно чистое. Очень боятся, как бы не перепутал; у кого-то, сказывали, забыли ему “редлиховской”, для прочистки, так у него и свернулось с многолетия на... – “во блаженном успении...” – такая-то неприятность была. Слабость у него еще: в “трынку” любит хлестаться с богатыми гостями, на большие тысячи рискует даже, – ему и готовят освежение. Завтра такое будет... – и певчие пропоют-прославят, и хожалые музыканты на трубах придут трубить, только бы шубы не пропали. А то в прошедшем году пришли какие-то потрубить-поздравить, да две енотовых шубы и “поздравили”. И еще будет – “удивление”, под конец ужина, Горкин мне пошептал. Все гости подивятся: “сладкий обман для всех”. Что за сладкий обман?..– А еще бу-дет... вот уж бу-дет!.. Такое, голубок, будет, будто весна пришла.– А это почему... будто весна пришла?– А вот, потерпи... узнаешь завтра.Так и не сказал. Но что же это такое – “будто весна пришла”? что же это такое... почему Ондрейка в зале, где всегда накрывают парадный ужин, зимнюю раму выставил, а совсем недавно зимние рамы вставили и замазали наглухо замазкой? Спрашиваю его, а он – “Михайла Панкратыч так приказали, для воздуху”. Ну, я, правду сказать, подумал, что это для разных барынь, которые табачного курева не любят, у них голова разбаливается, и тошно им. Дядя Егор кручонки курит самые злющие, “сапшалу” какую-то, а Кашин, крестный, – вонючие сигарки, как Фирсанов. А когда они в “трынку” продуются, так хоть святых выноси, чад зеленый. А они сердятся на барынь, кричат: “не от дыму это, а облопаются на именинах будто сроду не видали пирогов-индюшек, с того и тошнит их, а то и “от причины”! Скандал прямо, барыни на них только веерками машут.После только я понял, почему это выставили – “для воздуху”. Такое было... – на всю Москву было разговору! – самое лучшее это было, если кренделя не считать, и еще – “удивления”, такое было... никто и не ожидал, что будет такая негаданность-нежданность, до слез веселых. Помню, я так и замер, от светлого, радостного во мне, – такого... будто весна пришла! И такая тогда тишина настала, так все и затаилось, будто в церкви... – муху бы слышно было, как пролетит. Да мухи-то уж все кончились, осень глухая стала.

Празднование

Осень – самая у нас именинная пора: на Ивана Богослова – мои, на мучеников Сергия и Вакха, 7 октября, – отца; через два дня, мч. Евлампии, матушка именинница, на Михайлов День Горкин пирует именины, а зиму Василь-Василич зачинает, – Васильев День, – и всякие уж пойдут неважные.После Покрова самая осень наступает: дожди студеные, гололед. На дворе грязь чуть не по колено, и ничего с ней нельзя поделать, спокон веку все месется. Пробовали свозить, а ее все не убывает: за день сколько подвод пройдет, каждая, плохо-плохо, а с полпудика натащит, да возчики на сапогах наносят, ничего с ней нельзя поделать. Отец поглядит-поглядит – и махнет рукой. И Горкин резон приводит: “осень без грязи не бывает... зато душе веселей, как снежком покроет”. А замостить – грохоту не оберешься, и двор-то не тот уж будет, и с лужей не сообразишься, камня она не принимает, в себя сосет. Дедушка покойный рассердился как-то на грязь, – кожаную калошу увязил, насилу ее нащупали, – никому не сказал, пригнал камню, и мостовщики пришли, – только-только, Господи благослови, начали выгребать а прабабушка Устинья от обедни как раз и приезжает: увидала камень да мужиков с лопатами – с ломами – “да что вы, говорит, двор-то уродуете, земельку калечите... побойтесь Бога!” – и прогнала. А дедушка маменьку уважал и покорился. И в самый-то день Ангела ее, как раз после Покрова, корежить стали. А двор наш больше ста лет стоял, еще до француза, и крапивка, и лопушки к заборам, и желтики веселили глаз, а тут – под камень!За неделю до муч. Сергия-Вакха матушка велит отобрать десяток гусей, которые на Москва-реке пасутся, сторожит их старик гусиный, на иждивении. Раньше, еще когда жулики не водились, гуси гуляли без дозору, да случилось – пропали и пропали, за сотню штук. Пошли проведать по осени, – ни крыла. Рыбак сказывал: “может, дикие пролетали, ночное дело... ваши и взгомошились с ними – прощай, Москва!”. С той поры крылья им стали подрезать.На именины уж всегда к обеду гусь с яблоками, с красной шинкованной капустой и соленьем, так уж исстари повелось. Именины парадные, кондитер Фирсанов готовит ужин, гусь ему что-то неприятен: советует индеек, обложить рябчиками-гарниром, и соус из тертых рябчиков, всегда так у графа Шереметьева. Жарят гусей и на людской стол: пришлого всякого народу будет. И еще – самое-то главное! – за ужином будет “удивление”, у Абрикосова отец закажет, гостей дивить. К этому все привыкли, знают, что будет «удивление», а какое – не угадать. Отца называют фантазером: уж всегда что-нибудь надумает.Сидим в мастерской, надумываем, чего поднести хозяину. По случаю именин, Василь-Василич уж воротился из деревни, Покров справил. Сидит с нами. Тут и другой Василь-Василич, скорняк, который все священные книги прочитал, и у него хорошие мысли в голове, и Домна Панферовна, – из бань прислали пообдумать, обстоятельная она, умный совет подаст. Горкин и Ондрейку кликнул, который по художеству умеет, святого голубка-то на сень приделал из лучиков, когда Царицу Небесную принимали, святили на лето двор. Ну, и меня позвал, только велел таиться, ни слова никому, папашенька чтобы не узнал до времени. Скорняк икону советовал, а икону уж подносили. Домна Панферовна про Четьи-Минеи помянула, а Четьи-Минеи от прабабушки остались, Василь-Василич присоветовал такую флягу-бутылочку из серебра, – часто, мол, хозяин по делам верхом отлучается в леса-рощи, – для дорожки-то хорошо. Горкин насмех его – “кто-что, а ты все свое... “на дорожку”! Да отец и в рот не берет по этой части. Домна Панферовна думала-думала да и бухни: “просфору серебряную, у Хлебникова видала, архиерею заказана”. Архиерею – другое дело. Горкин лоб потирал, а не мог ничего придумать. И я не мог. Придумал – золотое бы портмоне, а сказать побоялся, стыдно. Ондрейка тут всех и подивил:– А я, говорит, знаю, чего надо... Вся улица подивится, как понесем, все хозяева позавиствуют, какая слава!Надо, говорит, огромадный крендель заказать, чтобы невидано никогда такого, и понесем все на головах, на щите, парадно. Угольком на белой стенке и выписал огромадный крендель, и с миндалями. Все и возвеселились, как хорошо придумал-то. Василь-Василич аршинчиком прикинул: под два пуда, пожалуй, говорит, будет. А он горячий, весь так и возгорелся: сам поедет к Филиппову, на Пятницкую, старик-то Филиппов всегда ходит в наши бани, уважительно его парят банщики, не откажет, для славы сделает... – хоть и печь, может, разобрать придется, а то и не влезет крендель, таких никогда еще не выпекали. Горкин так и решил, чтобы крендель, будто хлеб-соль подносим. И чтобы ни словечка никому: вот папашеньке по душе-то будет, диковинки он любит, и гости подивятся, какое уважение ему, и слава такая на виду, всем в пример.Так и порешили – крендель. Только Домна Панферовна что-то недовольна стала, не по ее все вышло. Ну, она все-таки женщина почтенная, богомольная, Горкин ее совета попросил, может, придумает чего для кренделя. Обошлась она, придумала: сахаром полить – написать на кренделе: “на День Ангела – хозяину благому”, и еще имя-отчество и фамилию прописать. А это скорняк придумал – “благому" -то, священным словом украсить крендель, для торжества: священное торжество, ангельское. И все веселые стали, как хорошо придумали. Никогда не видано – по улице понесут, в дар! Все лавочники и хозяева поглядят, как людей-то хороших уважают. И еще обдумали – на чем нести: сделать такой щит белый, липовый, с резьбой, будто карнизик кругом его, а Горкин сам выложит весь щит филенкой тонкой, вощеной, под тонкий самый паркет, – самое тонкое мастерство, два дня работы ему будет. А нести тот щит на непокрытых головах, шестерым молодцам из бань, все ровникам, а в переднюю пару Василь-Василича поставить с правой руки, а за старшего, на переду, Горкин заступит, как голова всего дела, а росточку он небольшого, так ему под щит тот подпорочку-держалку, на мысок щита чтобы укрепить, – поддерживать будет за подставочку. И все в новых поддевках чтобы, а бабы-банщицы ленты чтобы к щиту подвесили, это уж женский глаз тут необходим, – Домна Панферовна присоветовала, потому что тут радостное дело, для глаза и приятно.Василь-Василич тут же и покатил к Филиппову, сговориться. А насчет печника, чтобы не сумлевался Филиппов, пришлем своего, первейшего, и все расходы, в случае печь разбирать придется, наши. Понятно, не откажет, в наши бани, в “тридцатку” всегда ездит старик Филиппов, парят его приятно и с уважением, – все, мол, кланяются вашей милости, помогите такому делу. А слава-то ему какая! Чей такой крендель? – скажут. Известно, чей... филипповский – знаменитый. По всей Москве банные гости разнесут.Скоро воротился, веселый, руки потирает, – готово дело. Старик, говорит, за выдумку похвалил, тут же и занялся: главного сладкого выпекалу вызвал, по кренделям, печь смотрели, – как раз пролезет. Но только дубовой стружки велел доставить и воз лучины березовой, сухой-рассухой, как порох, для подрумянки чтобы, как пропекут. Дело это, кто понимает, трудное: государю раз крендель выпекали, чуть поменьше только, – “поставщика-то Двора Его Величества” охватил Филиппов! – так три раза все портили, пока не вышел. Даже пошутил старик: “надо, чтобы был кре-ндель, а не сбре-ндель!” А сладкий выпекала такой у него, что и по всему свету не найти. Только вот запивает, да за ним теперь приглядят. А уж после, как докажет себя, Василь-Василич ублаготворит и сам с ним ублаготворится, – Горкин так посмеялся. И Василь-Василич крепкий зарок дал: до кренделя – в рот ни капли.Горкин с утра куда-то подевался. Говорят, на дрожках с Ондрейкой в Мазилово укатили. А мне и не сказался. А я почуял; уж не соловьиную ли клетку покупать у мужиков, клетки там делают, в Мазилове. А он надумывал соловья отцу подарить, а меня и не прихватил птиц смотреть. А все обещался мне: там всякие птицы собраны, ловят там птиц мазиловцы. Поплакал я в мастерской, и погода такая, гулять нельзя, дождь с крупой. Приехал он, я с ним ни слова не говорю. Смотрю – он клетку привез, с кумполом, в шишечках костяных-резных. Он увидел, что надулся я на него, стал прощенья у меня просить: куда ж в непогодь такую, два-раз с дрожек, падали они с Ондрейкой, да и волки кругом, медведи... – насилу отбились от волков. А мне еще горше от того, – и я бы от волков отбился, а теперь когда-то я их увижу! Ну, он утешил: сейчас поедем за соловьем к Солодовкииу, мазиловские совсем плохи. И поехали на Зацепу с ним.А уж совсем стемнело, спать собирались соловьи. А Солодовкин заставил петь: органчики заиграли, такие машинки на соловьев, “дразнилки”. Заслушались мы прямо! Выбрал нам соловья:– Не соловей, а... “Хвалите имя Господне!” – так и сказал нам, трогательно до слез.Ради Горкина только уступил, а то такому соловыо и цены нет. Не больше чтобы черного таракана на неделю скармливать, а то зажиреть может.Повезли мы соловья, веселые. Горкин и говорит:– Вот рад-то будет папашенька! Ну, и святой любитель Солодовка, каменный дом прожил на соловьях, по всей Расеи гоняется за ними, чуть где прознает.В мастерской только и разговору, что про крендель. Василь-Василич от Филиппова не выходит, мастеров потчует, чтобы расстарались. Уж присылали мальчишку с Пятницкой при записке, – “просит, мол, хозяин придержать вашего приказчика, всех мастеров смутил, товар портят, а главного выпекалу сладкого по трактирам замотал...”. Горкин свои меры принял, а Василь-Василич одно и одно: “за кренделем наблюдаю!.. и такой будет крендель, – всем кренделям крендель!”А у самого косой глаз страшней страшного, вихры торчками, а язык совсем закренделился, слова портит. Прибежит, ударит в грудь кулаком – и пойдет:– Михал Панкратыч... слава тебе, премудрому! додержусь, покелича кренделя не справим, в хозяйские руки не сдадим... ни маковой росинки, ни-ни!..Кровь такая горячая, – всегда душу свою готов на хорошее дело положить. Ну, чисто робенок малый... – Горкин говорит, – только слабость за ним такая.Накануне именин пришел хорошими ногами, и косой глаз спокойный. Покрестился на каморочку, где у Горкина лампадки светили, и говорит шепотком, как на духу:– Зачинают, Панкратыч... Господи баслови. Взогнали те-сто!.. – пузырится, квашня больше ушата, только бы без закальцу вышло!..И опять покрестился.А уж и поздравители стали притекать, все беднота-простота, какие у нас работали, а теперь “месячное” им идет. Это отец им дает, только ни одна душа не знает, мы только с Горкиным. Это Христос так велел, чтобы правая рука не знала, чего дает. Человек двадцать уж набралось, слушают Клавнюшу Квасникова, моего четыре...четвероюродного братца, который божественным делом занимается: всех-то благочинных знает-навещивает, протодиаконов и даже архиереев, и все хоругви, а уж о мощах и говорить нечего. Рассказывает, что каждый день у него праздник, на каждый день празднуют где-нибудь в приходе, и все именины знает. Его у нас так “именинником” и кличут, и еще “крестным ходом” дядя Егор прозвал. Как птица небесная, и везде ему корм хороший, на все именины попадает. У митрополита Иоанникия протиснулся на кухню, повару просфору поднес, вчера, на именины, – Святителей вчера праздновали в Кремле, – Петра, Алексея, Ионы и Филиппа, а повар, как раз, – Филипп. Так ему наложили в сумку осетрины заливной, и миндального киселика в коробке, и пирогов всяких, и лещика жареного с грибами, с кашкой, с налимьим плесом. А сам-то он не вкушает, а все по бедным-убогим носит, и так ежедень. И книжечку-тетрадку показал, – все у него там приходы вписаны, кого именины будут. А тут сидела Полугариха из бань, которая в Ирусалиме была. И говорит:– Ты и худящий такой с того, что по аменинам ходишь, и нос, как у детела, во все горшки заглядываешь на кухнях!А Клавнюша смиренный, только и сказал:– Нос у меня такой, что я прост, все меня за нос водят.Значит, всем покоряется. И у него деньги выманивают, что благочинные дают ему. И что же еще сказал!..– Остерегайтесь барина, который в красном картузе, к вам заходит... просфорок от него не принимайте!И что же оказывается!.. – Горкин даже перепугался и стал креститься. А это про барина Энтальцева. Зашел барин поздравить о. Копьева... именинник он был, благочинный нашего “сорока”, от Спаса в Наливках... и поднес ему просфору за гривенник, – от Трифона-мученика, сказал. Клавнюшка-то не сказал о. благочинному, а он барина застал у заборчика в переулке: ножичком перочинным... просфорку... сам вынима-ет!.. “Не сказывай никому”, – барин-то попросил, – “к обедне я опоздал, просфору только у просвирни захватил, а без вынутия-то неловко как-то... ну, я за него сам и помолился, и частицу вынул с молитвой, это все равно, только бы вера была”. А благочинный и не заметил, чисто очень вынута частица, и дырочек наколол в головке, будто “богородичная” вышла.И стали мы с Клавнюшей считать, сколько завтра нам кондитерских пирогов и куличей нанесут. В прошедшем году было шестьдесят семь пирогов и двадцать три кулича – вписано у него в тетрадку. Ему тогда четыре пирога дали – бедным кусками раздавать. Завтра с утра понесут, от родных, знакомых, подрядчиков, поставщиков, арендаторов, прихожан, – отец староста церковный у Казанской, – из уважения ему и посылают. А всяких просвирок и не сосчитать. В передней плотники поставили полки – пироги ставить, для показу. И чуланы очистили для сливочных и шоколадных пирогов-тортов, самых дорогих, от Эйнема, Сиу и Абрикосова, – чтобы похолодней держать. Всем будем раздавать, а то некуда и девать. Ну, миндальные-марципанные побережем, постные они, не прокисают. Антипушка целый пирог получит. А Горкин больше куличики уважает, ему отец всегда самый хороший кулич дает, весь миндалем засыпанный, – в сухари.Приехал Фирсанов, с поварами и посудой, поварской дух привез, Гараньку из Митриева трактира вызвал – делать редкостный соус из тертых рябчиков, как у графа Шереметьева. И дерзкий он, и с поварами дерется, и рябиновки две бутылки требует, да другого такого не найти. Говорят, забрал припасы с рябиновкой, на погребице орудует, чтобы секрет его не подглядели. На кухне дым коромыслом, навезли повара всякого духовитого припасу, невиданного осетра на заливное, – осетровый хвостище с полка по мостовой трепался – всю ночь будут орудовать-стучать ножами, Марьюшку выжили из кухни. Она и свои иконки унесла, а то халдеи эти Святых табачищем своим задушат, после них святить надо.Пора спать идти, да сейчас Василь-Василич от Филиппова прибежит, – что-то про крендель скажет? Уж и бежит, веселый, руками машет.– Выпекли знатно, Михал Панкратыч!.. до утра остывать будет. При мне из печи вынали, сам Филиппов остерегал-следил. Ну, и крендель... Ну, ды-шит, чисто живой!.. А пекли-то... на соломке его пекли да заборчиком обставляли, чтобы, не расплывался. Следили за соломкой строго... время не упустить бы, как в печь становить... не горит соломка – становь. Три часа пекли, выпекала дрожью дрожал, и не подходи лучше, убьет! Как вынать, всунул он в него, в крендель-то, во какую спицу... – ни крошинки-мазинки на спице нет, в самый-то раз. Ну, уж и красота румяная!.. – “Никогда, говорит, так не задавался, это уж ваше счастье”. Велел завтра поутру забирать, раньше не выпустит.Отец и не ожидает, какое ему торжество-празднование завтра будет. Горкин щит две ночи мастерил, в украдку. Ондрейка тонкую резьбу вывел, как кружево. Увезли щит-поднос в бани, когда стемнело. Завтра, раным-рано поутру, после ранней обедни, все выборные пойдут к Филиппову. Погода бы только задалась, кренделя не попортила... – ну, в случае дождя, прикроем. Понесут на головах, по Пятницкой, по Ордынке, по Житной, а на Калужском рынке завернут к Казанской, батюшка выйдет – благословит молитвой и покропит. Все лавочники выбегут, – чего такое несут, кому? А вот, скажут, – “хозяину благому”, на именины крендель! И позавиствуют. А вот заслужи, скажут, как наш хозяин, и тебе, может, поднесут... это от души дар такой придуман, никого силой не заставишь на такое.Только бы дождя не было! А то сахарные слова размокнут, и не выйдет “хозяину благому”, а размазня. Горкин погоду знает, говорит, – может, и дождичка надует, с заката ветер. На такой случай, говорит, Ондрейка на липовой досточке буковки вырезал, подвел замазкой и сусальным золотцем проложил: “съедят крендель, а досточка те и сохранится”.Три ящика горшановского пива-меду для народа привезли, а для гостей много толстых бутылок фруктовой воды, в соломенных колпачках, ланинской – знаменитой, моей любимой, и Горкин любит, особенно черносмородинную и грушевую. А для протодьякона Примагентова бутылочки-коротышки “редлиховской” – содовой и зельтерской, освежаться. Будет и за обедом, и за парадным ужином многолетие возглашать, горло-то нужно чистое. Очень боятся, как бы не перепутал; у кого-то, сказывали, забыли ему “редлиховской”, для прочистки, так у него и свернулось с многолетия на... – “во блаженном успении...” – такая-то неприятность была. Слабость у него еще: в “трынку” любит хлестаться с богатыми гостями, на большие тысячи рискует даже, – ему и готовят освежение. Завтра такое будет... – и певчие пропоют-прославят, и хожалые музыканты на трубах придут трубить, только бы шубы не пропали. А то в прошедшем году пришли какие-то потрубить-поздравить, да две енотовых шубы и “поздравили”. И еще будет – “удивление”, под конец ужина, Горкин мне пошептал. Все гости подивятся: “сладкий обман для всех”. Что за сладкий обман?..– А еще бу-дет... вот уж бу-дет!.. Такое, голубок, будет, будто весна пришла.– А это почему... будто весна пришла?– А вот, потерпи... узнаешь завтра.Так и не сказал. Но что же это такое – “будто весна пришла”? что же это такое... почему Ондрейка в зале, где всегда накрывают парадный ужин, зимнюю раму выставил, а совсем недавно зимние рамы вставили и замазали наглухо замазкой? Спрашиваю его, а он – “Михайла Панкратыч так приказали, для воздуху”. Ну, я, правду сказать, подумал, что это для разных барынь, которые табачного курева не любят, у них голова разбаливается, и тошно им. Дядя Егор кручонки курит самые злющие, “сапшалу” какую-то, а Кашин, крестный, – вонючие сигарки, как Фирсанов. А когда они в “трынку” продуются, так хоть святых выноси, чад зеленый. А они сердятся на барынь, кричат: “не от дыму это, а облопаются на именинах будто сроду не видали пирогов-индюшек, с того и тошнит их, а то и “от причины”! Скандал прямо, барыни на них только веерками машут.После только я понял, почему это выставили – “для воздуху”. Такое было... – на всю Москву было разговору! – самое лучшее это было, если кренделя не считать, и еще – “удивления”, такое было... никто и не ожидал, что будет такая негаданность-нежданность, до слез веселых. Помню, я так и замер, от светлого, радостного во мне, – такого... будто весна пришла! И такая тогда тишина настала, так все и затаилось, будто в церкви... – муху бы слышно было, как пролетит. Да мухи-то уж все кончились, осень глухая стала.

Часть 1

Часть 1

Никак не могу заснуть, про именины все думаю: про крендель, про “удивление”, от Абрикосова, и еще что-то особенное будет, “будто весна пришла”. В прошедшем году после сладкого крема вдруг подали котлеты с зеленым горошком и молодым картофелем-подрумянкой, все так ахнули, даже будто обидно стало: да что это такое, деревенские они, что ли, – после сладкого, да отбивные котлеты! А тут-то и вышло “удивление”: из сладкого марципана сделано, а зеленый горошек совсем живой, – великое мастерство, от Абрикосова. А завтра какое будет, теперь-то уж не обманешь марципаном! Я Христом-Богом Горкина умолял сказать, – не сказал. Я ему погрозился даже, – не буду за него молиться, что-нибудь и случится с ним, детская-то молитва доходчива, всем известно. И то не сказал, запечалился только:– Твоя воля, не молись... может, ногу себе сломаю, тебе на радость.Оба мы поплакали, а не сказал: папашенька ему заказал сказывать. И еще я все стишки про себя наговаривал, Сонечка заставила меня выучить, сказать при гостях папашеньке, как в подарок. Длинные стишки, про ласточек и про осень, на золотистой бумажке из хрестоматии Паульсона я списал. Только бы не сбиться, не запнуться завтра, все у меня выходит – “пастурций в нем огненный куст”, вместо “настурций”, – цветы такие, осенние. Ах, какие стишки, осень печальная будто на душе, Сонечка так сказала. И у меня слезы даже набегают, когда досказываю: “И вот, их гнездо одиноко, – они уж в иной стороне... – Далеко, далеко, далеко...” И повара еще подо мной, на кухне, кастрюлями гремят, ножами стучат... и таким вкусным пахнет, пирожками с ливером, или заливным душистым... – живот даже заболел от голода, супцу я только куриного поел за ужином. А Клавнюша спит-храпит на горячей лежанке: а подвиг голодный соблюдает, другой год не ужинает, чтобы нечистый дух через рот не вошел в него, – в ужин больше они одолевают, на сон грядущий, – странник один поведал. И я ужинать перестать хотел, а Горкин наказал мне рот крестить, и тогда дорога ему заказана. Ну, все-таки я заснул, как петушки пропели.Утром – солнце, смотрю, горит, над Барминихиным садом вышло. Вот хорошо-то, крендель-то понесут открыто, сахарные слова не растекутся. Отец – слышу его веселый голос – уже вернулся, у ранней обедни был, как всегда в свой именинный день. Поет в столовой любимую мою песенку – “Не уезжай, голубчик мой, – не покидай поля родные...”. Господи, хорошо-то как... сколько будет всего сегодня! В доме все перевернуто: в передней новые полочки поставили, для кондитерских пирогов и куличей, в столовой “закусочная горка” будет, и еще прохладительная – воды, конфеты, фрукты; на обед и парадный ужин накроют столы и в зале, и в гостиной, а в кабинете и в матушкиной рабочей комнате будут карточные столы.Хоть и День Ангела, а отец сам засветил все лампадки, напевая мое любимое – “Кресту-у Тво-е-му-у...” – слышал еще впросонках, до песенки. И скворца с соловьями выкупал, как всегда, и все клетки почистил, и корму задал нашим любимым птичкам. Осень глухая стала, а канарейки в столовой так вот и заливаются, – пожалуй, знают, что именины хозяина. Все может чувствовать божья тварь, Горкин говорит.В новом, золотисто-коричневом, костюмчике, со шнурочками и золотистыми стеклянными пуговками, я вбегаю в столовую и поздравляю отца со Днем Ангела. Он вкушает румяную просвирку и запивает сладкой-душистой “теплотцою” – кагорчиком с кипятком: сегодня он причащался. Он весь душистый, новый какой-то даже: в голубом бархатном жилете с розанами, в белоснежной крахмальней рубашке, без пиджака, и опрыскался новым флердоранжем, – радостно пахнет праздничным от него. Он весело спрашивает меня, что подарю ему. Я подаю ему листочек со стишками. Все, даже Сонечка, слушают с удивлением, как я наизусть вычитываю – “Мой сад с каждым днем увядает...” – даже “пастурций” не спутал, вместо “настурций”. А когда я горько вздохнул и молитвенно выговорил-пропел, как наставляла Сонечка, – “О, если бы крылья и мне!..” – отец прихватил меня за щечку и сказал: “да ты, капитан, прямо, артист Мочалов!” – и подарил мне серебряный рубль. И все хвалили, даже фирсановские официанты, ставившие закуски на “горке”, сунули мне в кармашек горячий пирожок с ливером.И вдруг, закричали с улицы – “парадное отворяй, несут!..." А это крендель несут!..Глядим в окошко, а на улице на-роду!!!.. – столько народу, из лавок и со дворов бегут, будто икону принимаем, а огромный румяный крендель будто плывет над всеми. Такой чудесный, невиданный, вкусный-вкусный, издали даже вкусный.Впереди, Горкин держит подставочку; а за ним четверо, все ровники Василь-Василич с Антоном Кудрявым и Ондрейка с катальщиком Сергеем, который самый отчаянный, задом умеет с гор на коньках скатиться. Разноцветные ленты развеваются со щита под кренделем, и кажется, будто крендель совсем живой, будто дышит румяным пузиком.– И что такое они придумали, чудачье!.. – вскрикивает отец и бежит на парадное крыльцо.Мы глядим из сеней в окошко, как крендель вносят в ворота и останавливаются перед парадным. Нам сверху видно сахарные слова на подрумянке:“хозяину благому”А на вощеной дощечке сияет золотцем – “...на день Ангела”.Отец обнимает Горкина, Василь-Василича, всех... и утирает глаза платочком. И Горкин, вижу я, утирает, и Василь-Василич, и мне самому хочется от радости заплакать.Крендель вносят по лестнице в большую залу и приставляют полого на рояле, к стенке. Глядим – и не можем наглядеться, – такая-то красота румяная! и по всем комнатам разливается сдобный, сладко-миндальный дух. Отец всплескивает руками и все говорит:– Вот это дак уважили... ах, ребята.. уважили!..Целуется со всеми молодцами, будто христосуются. Все праздничные, в новеньких синих чуйках, в начищенных сапогах, головы умаслены до блеска. Отец поталкивает молодцов к закускам, а они что-то упираются – стыдятся словно. “Горка” уже уставлена, и такое на ней богатство, всего и не перечесть; глаза разбегаются смотреть. И всякие колбасы, и сыры разные, и паюсная, и зернистая икра, сардины, кильки, копченые, рыбы всякие, и семга красная, и лососинка розовая, и белорыбица, и королевские жирные селедки в узеньких разноцветных “лодочках”, посыпанные лучком зеленым, с пучком петрушечьей зелени во рту; и сиг аршинный, сливочно-розоватый, с коричневыми полосками, с отблесками жирка, и хрящи разварные головизны, мягкие, будто кисель янтарный, и всякое заливное, с лимончиками-морковками, в золотистом ледку застывшее; и груда горячих пунцовых раков, и кулебяки, скоромные и постные, – сегодня день постный, пятница, – и всякий, для аппетиту, маринадец; я румяные расстегайчики с вязигой, и слоеные пирожки горячие, и свежие паровые огурчики, и шинкованная капуста, сине-красная, и почки в мадере, на угольках-конфорках, и всякие-то грибки в сметане, – соленые грузди-рыжики... – всего и не перепробовать.Отцу некогда угощать, все поздравители подходят. Он поручает молодцов Горкину и Василь-Василичу. Старенький официант Зернышков накладывает молодцам в тарелочки того-сего, Василь-Василич рюмочки наливает, чокается со всеми, а себе подливает из черной бутылки с перехватцем, горькой. Горкину – икемчику, молодцам – хлебного винца, – “очищенной”. И старшие банщицы тут, в павлиньих шалях, самые уважаемые: Домна Панферовна и Полугариха. Все диву, прямо, даются, – как же парадно принимают! – царское, прямо, угощение.Отец не уходит из передней, принимает народ. Из кухни поднимаются по крутой лестнице рабочие и служащие наши, и “всякие народы”, старенькие, убогие, подносят копеечные просвирки-храмики, обернутые в чистую бумажку, желают здоровьица и благоденствия. В детской накрывают официанты стол с мисками, для людей попроще. Звонки за звонками на парадном. Приехали важные монахи из Донского монастыря: настоятель и казначей, большую просфору привезли, в писчей, за печатями, бумаге, – “заздравную”. Им подают в зале расстегаи и заливную осетрину, наливают в стаканчики мадерцы, – “для затравки”. От Страстного монастыря, от Зачатиевского, от Вознесенского из Кремля – матушки-казначейши привезли шитые подзоры под иконы, разные коврики, шитые бисером подушечки. Их угощает матушка кофеем и слоеными пирожками с белужинкой. Прибывают и с Афонского подворья, – отец всегда посылает на Афон страховые пакеты с деньгами, – поют величание мученику Сергию, закусывают и колбаской, и ветчинкой; по ихнему уставу и мясное разрешается вкушать; очень лососинку одобряют.С раннего утра несут и несут кондитерские пироги и куличи. Клавнюша с утра у ворот считает, сколько чего несут. Уж насчитал восемь куличей, двадцать два кондитерских пирога и кренделек. А еще только утро. Сестрицы в передней развязывают ленточки на картонках, смотрят, какие пироги. Говорят – кондитерский калач, румяный, из безе, посыпан толченым миндалем и сахарной пудрой, ромовый, от Фельша. Есть уже много от Эйнема, кремовые с фисташками; от Абрикосова; с цукатами, миндально-постный, от Виноградова с Мясницкой, весь фруктовый, желе ананасным залит. И еще разные: миндальные, воздушно-бисквитные, с вареньем, с заливными орехами, в зеленоватом креме из фисташек, куличи и куличики, все в обливе, в бело-розовом сахаре, в потеках. Родные и знакомые, прихожане и арендаторы, подрядчики и “хозяйчики”... – и с подручными молодцами посылают, несут и сами. Отходник Пахомов, большой богач, у которого бочки ночью вывозят “золото” за заставу, сам принес большущий филипповский кулич, но этот кулич поставили отдельно, никто его есть не станет, бедным кусками раздадут. Все полки густо уставлены, а пироги все несут, несут...В летней мастерской кормят обедом нищих и убогих – студнем, похлебкой и белой кашей. В зимней, где живет Горкин, обедают свои и пришлые, работавшие у нас раньше, и обед им погуще и посытней: солонинка с соленым огурцом, лапша с гусиным потрохом, с пирогами, жареный гусь с картошкой, яблочный пирог, – “царский обед”, так и говорят, пива и меду вволю. За хозяина Горкин, а Василь-Василича вызвали наверх, “для разборки”. И что ж оказывается?..Пришли на именины, к парадному обеду, о. Виктор с протодьяконом Примагентовым. Пропели благоденствие дому сему. О. Виктор и сообщает, что сугубая вышла неприятность: прислал записку о. благочинный нашего сорока, Николай Копьев, от Спаса в Наливках, по соседству, почему трезвонили у Казанской, – преосвященного, что ли, встречали, или у нас нонче Пасха? А это кре-нделю был трезвон! Вышел о. Виктор к церкви покропить именинную хлеб-соль, а трапезник со звонарем в трезвон пустили, будто бы о. настоятель благословил ради торжества! – так им Василь-Василич загодя еще объявил, а сие ложь и соблазн великий.– Вышла сугубая неприятность... а пуще всего, может дойти и до самого высокопреосвященного!А помимо будущего назидания и даже кары, запретил о. благочинный трапезнику славить по приходу на Рождестве.Василь-Василич вошел в залу опасливо, кося глазом, будто видит самое страшное, и волосы на голове у него рыжими вихрами встали, словно его таскали за волосы; и рыжая борода у него измялась, и дух от него – живой-то перегар кабацкий. А это он уж заправился сверх меры, подчуя с “горки” молодцов.О. Виктор приказал ему говорить, как все было. Василь-Василич стал каяться, что так ему в голову вступило, “для уважения торжества”. Что уж греха таить, маленько вчера усдобил трапезника и звонаря в трактире солянкой, маленько, понятно, и погрелись... ну, и дернула его нелегкая слукавить: староста, мол, церковный именинник завтра, хорошо бы из уважения трезвон дать.. и о. настоятель, мол, никак не воспрещает.– Простите, ради Христа, батюшка о. Виктор... от душевности так, из уважения торжества... хозяин-то хорош больно!О. Виктор пораспек его:– И неистов же ты, Василий... а сколь много раз каялся на духу у меня!И все мы тут ужасно удивились: Василь-Василич так и рухнул в ноги о. Виктору, головой даже об пол стукнул, будто прощенья просит, как на масленице в прощеное воскресенье. Протодьякон поставил его на ноги и расцеловал трижды, сказав:– Ну, чистое ты дите, Василич!..И все мы прослезились. И еще сказал протодьякон:– Да вы поглядите на сей румяный крендель! Тут, под миндалем-то, сердце человеческое горит любовью!.. ведь это священный крендель!!.И все мы стали глядеть на крендель. Всю рояль он занял, и весь – такая-то красота румяная!Тут о. Виктор и говорит:– А, ведь, сущая правда... это не кренделю-муке трезвон был, а, воистину, – сердцу человеческому. От преизбытка сердца уста глаголят, в Писании сказано. А я добавлю: ...“и колокола трезвонят, даже и в неурочный час”. Так и донесу, ежели владыка затребует пояснений о трезвоне.И тут – ну прямо чудо объявилось. Бежит Михал Панкратыч и кричит истово:– Сам преосвященный в карете... уж не к нам ли?!.И что же оказалось: к нам! Отец приглашал его на парадный обед, а преосвященный надвое, в раздумчивости, сказал: “Господь приведет – попомню”.И вот, попомнил. Самое празднование тут-то и началось.Так в сенях грохнуло, словно там стены рухнули, в зале задребезжали стекла, а на парадном столе зажужжало в бокальчиках, как вот большая муха когда влетит. А это наши певчие, от Казанской, и о. протодьякон архиерея встретили, “исполать” ему вскрикнули. Певчие шли отца поздравить, а тут как раз и архиерей подъехал. В доме переполох поднялся, народу набилось с улицы, а Клавнюша стал на колени на дворе и воспел “встречу архиерейскую”. А голос у него – будто козел орет. Архиерей даже вопросил, чего это юноша вопит... больной, что ли? И тут вот что еще случилось.Архиерея под руки повели, все на него глазели, а прогорелый Энтальцев-барин, который в красном картузе ходит, с “солнышком”, и нос у него сизый, перехватил у какого-то парнишки пирог от Абрикосова, с лету перехватил – сказал: “от Бутина-лесника, знаю! я сам имениннику вручу, скажи – кланяются, мол, и благодарят”. И гривенник тому в руку сунул. Это уж потом узнали. А парнишка-раззява доверился и ушел. Барин отдал пирог Василь-Василичу и сказал:– От меня, дорогому имениннику. От тетки наследство получил, вот и шикнул. Но только вы меня теперь за главный стол посадите, как почетного гостя, а не за задний стол с музыкантами, как летось, я не простой какой!Сестры, как раскрыли пирог, так и вскричали:– Какой чудесный! сладкая ваза с грушами из марципана! это в десять рублей пирог!..И ромом от пирога, такое благоухание по комнатам. А это Бутин, из благодарности, что у него лес на стройки покупаем. Вечером все и разузналось, как сам Бутин поздравлять приехал, и такая неприятность вышла...Архиерея вводят осторожно, под локотки. Слабым голосом вычитывает он что-то напевное перед иконой “Всех Праздников”, в белой зале. И опять страшно грохнуло, даже в рояле гукнуло, и крендель пополз было по зеркальной крышке, да отец увидал и задержал. Архиерей стал ухо потирать, заморщился. Слабенький он был, сухонький, комарик словно, ликом серенький, как зола. Сказал протодьякону – потряс головкой:– Ну, и наградил тя Господь... не глас у тебя, а рык львиный.Болезно улыбнулся, благословил и милостиво дал приложиться к ручке.Именинный обед у нас всегда только с близкими родными. А тут и монахи чего-то позадержались, пришлось и их пригласить. День выпал постный, так что духовным лицам и постникам рыбное подавали, лучше даже скоромного. И как подали преосвященному бульон на живых ершах и парочку расстегайчиков стерляжьих с зернистой икоркой свежей, “архиерейской”, – такую только рыбник Колганов ест, – архиерей и вопрошает, откуда такое диво-крендель. Как раз за его спиной крендель был, он уж его приметил, да и дух от кренделя истекал, миндально-сладкий, сдобный такой, приятный. Отец и сказал, в чем дело. И о. Виктор указал на поучительный смысл кренделя сего. Похвалил преосвященный благое рвение, порадовался, как наш христолюбивый народ ласку ценит. А тут тетя Люба, – “стрекотуньей” ее зовут, всегда она бухнет сперва, а потом уж подумает, – и ляпни:– Это, преосвященный владыка, не простой крендель, в нем сердце человеческое, и ему за то трезвон был!Так и сгорели от стыда. Преосвященный, как поднял расстегайчик, так и остановился, и не вкусил: будто благословлял нас расстегайчиком, очень похоже было. Протодьякон махнул на тетю Любу, да рукавным воскрылием лиловым бутылку портвейнца и зацепил, и фужерчики на пол полетели. А о. Виктор так перепугался, что и словечка не мог сказать. А тут преосвященный и погрози расстегайчиком: что-то ему, пожалуй, показалось, – уж над ним не смеются ли. А смеялись в конце стола, где сидели скоромники и вкушали куриный бульон со слоеными пирожками, а пуще всех барин Энтальцев, чуть не давился смехом: рад был, что посадили-таки с гостями, из уважения к пирогу.Повелел преосвященный отцу Виктору пояснить, какой такой кренделю... тре-звон был, в каком приходе? Тот укрепился духом и пояснил. И что же вышло! Преосвященный весь так ликом и просветлел, будто блаженный сделался. Ручки сложил ладошками, с расстегайчиком, и молвил так:– Сколь же предивно сие, хотя и в нарушение благочиния. По движению сердца содеяно нарушение сие. Покажите мне грешника.И долго взирал на крендель. И все взирали, в молчании. Только Энтальцев крякнул после очищенной и спросил:– А как же, ваше преосвященство, попускают недозволительное? На сладости выпечено – “Благому”, а сказано – что?! – “никто же благ, токмо един...”?И не досказал, про Бога. Строго взглянул на него преосвященный и ручкой с расстегайчиком погрозил. И тут привели Василь-Василича, в неподобном виде, с перепугу. Горкин под руку его вел-волочил. Рыжие вихры Василь-Василича пали на глаза, борода смялась набок, розовая рубаха вылезла из-под жилетки. А это с радости он умастился так, что о. Виктор с него не взыскал, а даже благословил за сердца его горячность. Поглядел на него преосвященный, головкой так покивал и говорит:– Это, он что же... в себе или не в себе?И поулыбался грустно, от сокрушения.Горкин поклонился низко-низко и молитвенно так сказал:– Разогрелся малость, ваше преосвященство... от торжества.А преосвященный вдруг и признал Василь-Василича:– А-а... помню-помню его... силач-хоругвеносец! Да воздастся ему по рвению его.И допустил поднести под благословение.

Часть 2

Часть 2Подвели его, а он в ножки преосвященному пал, головой об пол стукнулся. И благословил его истово преосвященный. И тут такое случилось... даже и не сказать.Тихо стало, когда владыка благословлял, и все услыхали тоненький голосок, будто дите заплакало, или вот когда лапку собачке отдавили: пи-и-и-и... Это Василь-Василич заплакал так. Повели его отдыхать, а преосвященный и говорит, будто про себя.– И в этом – все.И стал расстегайчик вкушать. Никто сих слов преосвященного не понял тогда: один только протодьякон понял их сокровенный смысл – Горкин мне после сказывал. Размахнулся воскрылием рукавным, чуть владыку не зацепил, и испустил рыканием:– Ваше Преосвященство, досточтимый владыка... от мудрости слово онемело!..Никто не понял. Разобрали уж после все. Горкин мне рассказал, и я понял. Ну, тогда-то не все, пожалуй, понял, а вот теперь... Теперь я знаю: в этом жалобном, в этом детском плаче Василь-Василича, медведя видом, было: и сознание слабости греховной, и сокрушение, и радостное умиление, и детскость души его, таившейся за рыжими вихрами, за вспухшими глазами. Все это понял мудрый владыка: не осудил, а благословил. Я понимаю теперь: тогда, в писке-стоне Василь-Василича, в благословении, в мудром владычнем слове – “и в этом – все!” – самое-то торжество и было.И во всем было празднование и торжество, хотя и меньшее. И в парадном обеде, и в том, как владыка глаз не мог отвести от кренделя, живого! – так все и говорили, что крендель в живом румянце, будто он радуется и дышит и в особенно ласковом обхождении отца с гостями. Такого парадного обеда еще никто не помнил: сколько гостей наехало! Приехали самые почетные, которые редко навещали: Соповы, богачи Чижовы-староверы, Варенцовы, Савиновы, Кандырины... и еще, какие всегда бывали: Коробовы, Болховитиновы, Квасниковы, Каптелины-свещники, Крестовниковы-мыльники, Федоровы-бронзовщики – Пушкину ногу отливали на памятник... и много-много. И обед был не хуже парадного ужина, – называли тогда “вечерний стол”.Уж на что владыка великий постник, – в посты лишь соленые огурцы, грузди да горошек только сухой вкушает, а и он “зачревоугодничал”, – так и пошутил сам. На постное отделение стола, покоем, – “П” – во всю залу раздвинули столы официанты, – подавали восемь отменных перемен: бульон на живом ерше, со стерляжьими расстегаями, стерлядь паровую – “владычную”, крокеточки рыбные с икрой зернистой, уху налимью, три кулебяки “на четыре угла”, – и со свежими белыми грибами, и с вязигой в икре судачьей, – и из лососи “тельное”, и волован-огратэ, с рисовым соусом и с икорным впеком; и заливное из осетрины, и воздушные котлетки из белужины высшего отбора, с подливкой из грибков с каперсами-оливками, под лимончиком; и паровые сиги с гарниром из рачьих шеек; и ореховый торт, и миндальный крем, облитый духовитым ромом, и ананасный ма-се-дуван какой-то, в вишнях и золотистых персиках. Владыка дважды крема принять изволил, а в ананасный маседуван благословил и мадерцы влить.И скоромникам тоже богато подавали. Кулебяки, крокеточки, пирожки; два горячих – суп с потрохом гусиным и рассольник; рябчики заливные, отборная ветчина “Арсентьича”. Сундучного ряда, слава на всю Москву, в зеленом ростовском горошке-молочке; жареный гусь под яблоками, с шинкованной капустой красной, с румяным пустотелым картофельцем – “пушкинским”, курячьи, “пожарские” котлеты на косточках в ажуре; ананасная, “курьевская”, каша, в сливочных пеночках и орехово-фруктовой сдобе, пломбир в шампанском. Просили скоромники и рыбного повкусней, а протодьякон, приметили, воскрылием укрывшись, и пожарских котлеток съел, и два куска кулебяки ливерной.Перед маседуваном, вызвали певчих, которые пировали в детской, “на заднем столе с музыкантами”. А уж они сомлели: баса Ломшакова сам Фирсанов поддерживал под плечи. И сомлели, а себя помнили, – доказали. О. протодьякон разгорелся превыше меры, но так показал себя, что в передней шуба упала с вешалки, а владыка ушки себе прикрыть изволил. Такое многолетие ему протодьякон возгласил, – никто и не помнил такого духотрясения. Как довел до... “...мно-гая лет-та-а-а-а...” – приостановился, выкатил кровью налитые глаза, страшные-страшные... хлебнул воздуху, словно ковшом черпнул, выпятил грудь, горой-животом надулся... – все так и замерли, будто и страх, и радость, что-то вот-вот случится... а официант старичок ложечки уронил с подноса. И так-то ахнул... так во все легкие-нелегкие запустил... – грохот, и звон и дребезг. Все глядели потом стекло в окошке, напротив как раз протодьяконова духа, – лопнуло, говорят, от воздушного сотрясения, “от утробы”. И опять многолетие возгласил – “дому сему” и “домовладыке, его тезоименитство ныне зде празднуем”... со чады и домочадцы... – чуть ли еще не оглушительнее; говорили – “и ка-ак у него не лопнет..?!” – вскрикнула тетя Люба, шикнули на нее. Я видел, как дрожали хрусталики на канделябрах, как фужерчики на столе тряслись и звякали друг о дружку... – и все потонуло-рухнуло в бешеном взрыве певчих. Сказывали, что на Калужском рынке, дворов за двадцать от нас, слышали у басейной башни, как катилось последнее – “лет-та-а-а-а...” – протодьякона. Что говорить, слава на всю Москву, и до Петербурга даже: не раз оптовики с Калашниковской и богатеи с Апраксина рынка вызывали депешами – “возгласить”. Кончил – и отвалился на пододвинутое Фирсановым большое кресло, – отдыхивал, отпиваясь “редлиховской” с ледком.И так, после этой бури, упокоительно-ласково прошелестело слабенькое-владычнее – “мир ти”. И радовались все, зная, как сманивал “казанскую нашу славу” Город, сулил золотые горы: не покинул отец протодьякон Примагентов широкого, теплого Замоскворечья.Пятый час шел, когда владыку, после чаю с лимончиком, проводили до кареты, и пять лучших кондитерских пирогов вставили под сиденье – «для челяди дома владычного». Благословил он всех нас – мы с отцом подсаживали его под локоток, – слабо так улыбнулся и глазки завел – откинулся: так устал. А потом уложили о. протодьякона в кабинете на диване, – подремать до вечернего приезда, до азартного боя-“трынки”, которая зовется “подкаретной”.Гости все наезжают, наезжают. Пироги-куличи несут и несут все гуще. Клавнюша все у ворот считает; там и закусывал, как бы не пропустить, а просчитался. Сестры насчитали девяносто три пирога, восемнадцать больших куличей и одиннадцать полуторарублевых кренделей, а у него больше десятка не хватало: когда владыку встречал-вопил, тут, пожалуй, и просчитался.Стемнело. И дождь, говорят, пошел. Приехал лесник Бутин, и говорит отцу:– Ну, как, именинник дорогой, угодил ли пирожком, заказанным особливо?А отец и не знает, какой пирожок от Бутина. Помялся Бутин: настаивать неловко, будто вот говоришь: “как же вы пирожка-то моего не уважили?” Отец сейчас же велел дознать, какой от Бутина принесли пирог. Все пироги переглядели, все картонки, – нашли: в самом высоком пироге, в самом по виду вкусном и дорогом, от Абрикосова С-ья, “по личному-особому заказу”, нашли в марципанных фруктах торговую карточку – “Склад лесных матерьялов Бутина, что на Москва-реке...” Его оказался пирог-то знаменитый! А сестры спорят: “это Энтальцев-барин презентовал!” На чистую воду все и вывели: Клавнюша сам все видал, а не сказал: боялся на всем народе мошенником осрамить барина Энтальцева: греха-искушения страшился. Хватились Энтальцева, а он уж в каретнике упокояется.К ночи гостей полон дом набился. Приехали самые важнецкие. И пироги, самые дорогие, и огромные коробки отборных шоколадных конфет – детям, парадное все такое, и все оставляется в передней, будто стыдятся сами преподнести. Уж Фирсанов с официантами с ног посбились, а впереди парадный ужин еще, и закуски на “горке” все надо освежить, и требуют прохладительных напитков. То и дело попукивают пробки, – играет “ланинская” вовсю. Прибыли, наконец, и “живоглоты”: Кашин-крестный и дядя Егор, с нашего же двора: огромные, тяжелые, черные, как цыганы; и зубы у них большие, желтые; и самондравные они, не дай Бог. Это Василь-Василич их так прозвал – “живоглоты”. Спрашиваю его: “а это чего, живоглоты... глотают живых пескариков?”А Горкин на меня за это погрозился. А я потому так спросил, что Денис принес как-то с Москва-реки живой рыбки, Гришка поймал из воды пескарика и проглотил живого, а Денис и сказал ему; “ишь ты, живоглот!”. А они потому такие, что какими-то вексельками людей душат, и все грозятся отцу, что должен им какие-то большие деньги платить.Сейчас же протодьякона разбудили, на седьмом сне, – швыряться в “трынку”. Дядя Егор поглядел на крендель, зачвокал зубом, с досады словно, и говорит:– "Благому”!.. вот, дурачье!.. Лучше бы выпекли – “пло-хо-му!”.А отец и говорит, грустно так:– Почему же – “плохому”? разве уж такой плохой?А дядя Егор, сердито так, на крендель:– Народишко балуешь-портишь, потому! Отец только отмахнулся: не любит ссор и дрязг, а тут именины, гости. Был тут, у кренделя, протодьякон, слышал. Часто так задышал и затребовал парочку “редлиховских-кубастеньких”, для освежения. Выпил из горлышка прямо, духом, и, будто из живота, рыкнул:– А за сие ответишь ты мне, Егор Васильев... полностью ответишь! Сам преосвященный хвалу воздал хозяину благому, а ты... И будет с тобой у меня расправа строгая.И пошла у них такая лихая “трынка” – все ахнули. И крик в кабинете был, и кулаками стучали, и весь-то кабинет рваными картами закидали, и полон угол нашвырял “кубастеньких” протодьякон, без перерыву освежился. И “освежевал”, – так и возопил в радости, – обоих “живоглотов”. Еще задолго до ужина прошвыряли они ему тысяч пять, а когда еще богачи подсели, – всех догола раздел, ободрал еще тысяч на семь. Никто такого и не помнил. Бил картой и приговаривал, будто вколачивал:– А кре-ндель-миндал... ви-дал?..Суд-расправу и учинил. Не он учинил, – так все и говорил, – а... “кре-ндель, на правде и чистоте заквашенный”. А учинив расправу, размахнулся: сотнягу молодцам отсчитал, во славу Божию.Ужин был невиданно парадный.Было – “как у графа Шереметьева”, расстаралсяФирсанов наш. После заливных, соусов-подливок, индеек рябчиками-гарниром, под знаменитым рябчичным соусом Гараньки; после фаршированных каплунов и новых для нас фазанов – с тонкими длинными хвостами на пружинке, с брусничным и клюквенным желе, – с Кавказа фазаны_ прилетели! – после филе дикого кабана на вертеле, подали – вместо “удивления”! – по заказу от Абрикосова, вылитый из цветных леденцов душистых, в разноцветном мороженом, светящейся изнутри – живой “Кремль”! Все хвалили отменное мастерство. Отец и говорит:– Ну, вот вам и “удивление”. Да вас трудно и удивить, всего видали.И приказал Фирсанову:– Обнеси, голубчик, кто желает, прохладиться, арбузом ... к Егорову пришли с Кавказа.Одни стали говорить – “после такого мороженого да арбузом!..." А другие одобрили: “нет, теперь в самый раз арбузика!..”И вносит старший официант Никодимыч, с двумя подручными, на голубом фаянсе, – громадный, невиданный арбуз! Все так и загляделись. Темные по нем полосы, наполовину взрезан, алый-алый, сахарно-сочно-крупчатый, светится матово слезой снежистой, будто иней это на нем, мелкие черные костянки в гнездах малинового мяса... и столь душистый, – так все и услыхали: свежим арбузом пахнет, влажной, прохладной свежестью. Ну, видом одним – как сахар прямо. Кто и не хотел, а захотели. Кашин первый попробовал – и крикнул ужасно непристойно – “а, черрт!..” Ругнул его протодьякон – “за трапе-зой такое слово!..." И сам попался: вот-дак ч...чуде-сия!..”, и вышло полное “удивление”; все попались, опять удивил отец, опять “марципан”, от Абрикосова С-ья.И вышло полное торжество.А когда ужин кончился, пришел Горкин. Он спал после обеда, освежил и Василь-Василича. Спрашиваю его:– А что... говорил-то ты... “будто весна пришла”? бу-дет, а?..Он мне мигает хитро: бу-дет. Но что же будет?Фирсанов велит убирать столы в зале, а гостей просят перейти в гостиную, в спальню, откуда убраны ширмы и кровати, и в столовую. “Трынщиков” просят чуть погодить, проветрить надо, шибко накурено, головы болят у барынь. Открыли настежь выставленные в зале рамы. Повеяло свежестью снаружи, арбузом будто. Потушили лампы и пылкие свечи в канделябрах. Обносят – это у нас новинка, – легким и сладким пуншем; для барынь – подносы с мармеладом и пастилой, со всякими орешками и черносливом, французским, сахарным и всякой персидской сладостью...И вдруг... – в темном зале, где крендель на рояле, заиграл тихо, переливами, детский простой органчик, какие вставляются в копилочки и альбомчики... нежно-нежно так заиграл, словно звенит водичка, радостное такое, совсем весеннее. Все удивились: да хорошо-то как, простенькое какое, милое... ах, приятно! И вдруг... – соловей!.. живой!.. Робея, тихо, чутко... первое свое подал, такое истомно-нежное, – ти-пу... ти-пу... ти-пу... – будто выкликивает кого, кого-то ищет, зовет, тоскуя...Солодовкин-птичник много мне после про соловьев рассказывал, про “перехватцы”, про “кошечку”, про “чмоканье”, про “поцелуйный разлив” какой-то...Все так и затаились. Дышать стало даже трудно, от радости, от счастья, – вернулось лето! ...Ти-пу, ти-пу, ти-пу... чок-чок-чок-чок... третррррррр... – но это нельзя словами. Будто весна пришла. Умолк органчик. А соловушка пел и пел, будто льется водицей звонкой в горлышке у него. Ну, все притихли и слушали. Даже дядя Егор, даже ворчунья Надежда Тимофеевна, скряга-коровница, мать его...Чокнул в последний раз, рассыпал стихавшей трелью – и замолчал. Все вздохнули, заговорили тихо: “как хорошо-то... Го-споди!..” – “будто весной, в Нескучном..."Поздно, пора домой: два пробило.Горкин отцу радость подарил, с Солодовкиным так надумал. А отец и не знал. Протодьякон разнежился, раскинулся на креслах, больше не стал играть. Рявкнул:– Горка!.. гряди ко мне!..Горкин, усталый, слабый, пошел к нему, светясь ласковыми морщинками. Протодьякон обнял его и расцеловал, не молвя слова. Празднование закончилось.Отец, тихий, задумчивый, уставший, сидел в уголку гостиной, за филодендроном, под образом “Рождества Богородицы”, с догоравшей малиновой лампадкой. Сидел, прикрывши рукой глаза.О. А. Бредиус-СубботинойМихайлов деньЧасть 2Подвели его, а он в ножки преосвященному пал, головой об пол стукнулся. И благословил его истово преосвященный. И тут такое случилось... даже и не сказать.Тихо стало, когда владыка благословлял, и все услыхали тоненький голосок, будто дите заплакало, или вот когда лапку собачке отдавили: пи-и-и-и... Это Василь-Василич заплакал так. Повели его отдыхать, а преосвященный и говорит, будто про себя.– И в этом – все.И стал расстегайчик вкушать. Никто сих слов преосвященного не понял тогда: один только протодьякон понял их сокровенный смысл – Горкин мне после сказывал. Размахнулся воскрылием рукавным, чуть владыку не зацепил, и испустил рыканием:– Ваше Преосвященство, досточтимый владыка... от мудрости слово онемело!..Никто не понял. Разобрали уж после все. Горкин мне рассказал, и я понял. Ну, тогда-то не все, пожалуй, понял, а вот теперь... Теперь я знаю: в этом жалобном, в этом детском плаче Василь-Василича, медведя видом, было: и сознание слабости греховной, и сокрушение, и радостное умиление, и детскость души его, таившейся за рыжими вихрами, за вспухшими глазами. Все это понял мудрый владыка: не осудил, а благословил. Я понимаю теперь: тогда, в писке-стоне Василь-Василича, в благословении, в мудром владычнем слове – “и в этом – все!” – самое-то торжество и было.И во всем было празднование и торжество, хотя и меньшее. И в парадном обеде, и в том, как владыка глаз не мог отвести от кренделя, живого! – так все и говорили, что крендель в живом румянце, будто он радуется и дышит и в особенно ласковом обхождении отца с гостями. Такого парадного обеда еще никто не помнил: сколько гостей наехало! Приехали самые почетные, которые редко навещали: Соповы, богачи Чижовы-староверы, Варенцовы, Савиновы, Кандырины... и еще, какие всегда бывали: Коробовы, Болховитиновы, Квасниковы, Каптелины-свещники, Крестовниковы-мыльники, Федоровы-бронзовщики – Пушкину ногу отливали на памятник... и много-много. И обед был не хуже парадного ужина, – называли тогда “вечерний стол”.Уж на что владыка великий постник, – в посты лишь соленые огурцы, грузди да горошек только сухой вкушает, а и он “зачревоугодничал”, – так и пошутил сам. На постное отделение стола, покоем, – “П” – во всю залу раздвинули столы официанты, – подавали восемь отменных перемен: бульон на живом ерше, со стерляжьими расстегаями, стерлядь паровую – “владычную”, крокеточки рыбные с икрой зернистой, уху налимью, три кулебяки “на четыре угла”, – и со свежими белыми грибами, и с вязигой в икре судачьей, – и из лососи “тельное”, и волован-огратэ, с рисовым соусом и с икорным впеком; и заливное из осетрины, и воздушные котлетки из белужины высшего отбора, с подливкой из грибков с каперсами-оливками, под лимончиком; и паровые сиги с гарниром из рачьих шеек; и ореховый торт, и миндальный крем, облитый духовитым ромом, и ананасный ма-се-дуван какой-то, в вишнях и золотистых персиках. Владыка дважды крема принять изволил, а в ананасный маседуван благословил и мадерцы влить.И скоромникам тоже богато подавали. Кулебяки, крокеточки, пирожки; два горячих – суп с потрохом гусиным и рассольник; рябчики заливные, отборная ветчина “Арсентьича”. Сундучного ряда, слава на всю Москву, в зеленом ростовском горошке-молочке; жареный гусь под яблоками, с шинкованной капустой красной, с румяным пустотелым картофельцем – “пушкинским”, курячьи, “пожарские” котлеты на косточках в ажуре; ананасная, “курьевская”, каша, в сливочных пеночках и орехово-фруктовой сдобе, пломбир в шампанском. Просили скоромники и рыбного повкусней, а протодьякон, приметили, воскрылием укрывшись, и пожарских котлеток съел, и два куска кулебяки ливерной.Перед маседуваном, вызвали певчих, которые пировали в детской, “на заднем столе с музыкантами”. А уж они сомлели: баса Ломшакова сам Фирсанов поддерживал под плечи. И сомлели, а себя помнили, – доказали. О. протодьякон разгорелся превыше меры, но так показал себя, что в передней шуба упала с вешалки, а владыка ушки себе прикрыть изволил. Такое многолетие ему протодьякон возгласил, – никто и не помнил такого духотрясения. Как довел до... “...мно-гая лет-та-а-а-а...” – приостановился, выкатил кровью налитые глаза, страшные-страшные... хлебнул воздуху, словно ковшом черпнул, выпятил грудь, горой-животом надулся... – все так и замерли, будто и страх, и радость, что-то вот-вот случится... а официант старичок ложечки уронил с подноса. И так-то ахнул... так во все легкие-нелегкие запустил... – грохот, и звон и дребезг. Все глядели потом стекло в окошке, напротив как раз протодьяконова духа, – лопнуло, говорят, от воздушного сотрясения, “от утробы”. И опять многолетие возгласил – “дому сему” и “домовладыке, его тезоименитство ныне зде празднуем”... со чады и домочадцы... – чуть ли еще не оглушительнее; говорили – “и ка-ак у него не лопнет..?!” – вскрикнула тетя Люба, шикнули на нее. Я видел, как дрожали хрусталики на канделябрах, как фужерчики на столе тряслись и звякали друг о дружку... – и все потонуло-рухнуло в бешеном взрыве певчих. Сказывали, что на Калужском рынке, дворов за двадцать от нас, слышали у басейной башни, как катилось последнее – “лет-та-а-а-а...” – протодьякона. Что говорить, слава на всю Москву, и до Петербурга даже: не раз оптовики с Калашниковской и богатеи с Апраксина рынка вызывали депешами – “возгласить”. Кончил – и отвалился на пододвинутое Фирсановым большое кресло, – отдыхивал, отпиваясь “редлиховской” с ледком.И так, после этой бури, упокоительно-ласково прошелестело слабенькое-владычнее – “мир ти”. И радовались все, зная, как сманивал “казанскую нашу славу” Город, сулил золотые горы: не покинул отец протодьякон Примагентов широкого, теплого Замоскворечья.Пятый час шел, когда владыку, после чаю с лимончиком, проводили до кареты, и пять лучших кондитерских пирогов вставили под сиденье – «для челяди дома владычного». Благословил он всех нас – мы с отцом подсаживали его под локоток, – слабо так улыбнулся и глазки завел – откинулся: так устал. А потом уложили о. протодьякона в кабинете на диване, – подремать до вечернего приезда, до азартного боя-“трынки”, которая зовется “подкаретной”.Гости все наезжают, наезжают. Пироги-куличи несут и несут все гуще. Клавнюша все у ворот считает; там и закусывал, как бы не пропустить, а просчитался. Сестры насчитали девяносто три пирога, восемнадцать больших куличей и одиннадцать полуторарублевых кренделей, а у него больше десятка не хватало: когда владыку встречал-вопил, тут, пожалуй, и просчитался.Стемнело. И дождь, говорят, пошел. Приехал лесник Бутин, и говорит отцу:– Ну, как, именинник дорогой, угодил ли пирожком, заказанным особливо?А отец и не знает, какой пирожок от Бутина. Помялся Бутин: настаивать неловко, будто вот говоришь: “как же вы пирожка-то моего не уважили?” Отец сейчас же велел дознать, какой от Бутина принесли пирог. Все пироги переглядели, все картонки, – нашли: в самом высоком пироге, в самом по виду вкусном и дорогом, от Абрикосова С-ья, “по личному-особому заказу”, нашли в марципанных фруктах торговую карточку – “Склад лесных матерьялов Бутина, что на Москва-реке...” Его оказался пирог-то знаменитый! А сестры спорят: “это Энтальцев-барин презентовал!” На чистую воду все и вывели: Клавнюша сам все видал, а не сказал: боялся на всем народе мошенником осрамить барина Энтальцева: греха-искушения страшился. Хватились Энтальцева, а он уж в каретнике упокояется.К ночи гостей полон дом набился. Приехали самые важнецкие. И пироги, самые дорогие, и огромные коробки отборных шоколадных конфет – детям, парадное все такое, и все оставляется в передней, будто стыдятся сами преподнести. Уж Фирсанов с официантами с ног посбились, а впереди парадный ужин еще, и закуски на “горке” все надо освежить, и требуют прохладительных напитков. То и дело попукивают пробки, – играет “ланинская” вовсю. Прибыли, наконец, и “живоглоты”: Кашин-крестный и дядя Егор, с нашего же двора: огромные, тяжелые, черные, как цыганы; и зубы у них большие, желтые; и самондравные они, не дай Бог. Это Василь-Василич их так прозвал – “живоглоты”. Спрашиваю его: “а это чего, живоглоты... глотают живых пескариков?”А Горкин на меня за это погрозился. А я потому так спросил, что Денис принес как-то с Москва-реки живой рыбки, Гришка поймал из воды пескарика и проглотил живого, а Денис и сказал ему; “ишь ты, живоглот!”. А они потому такие, что какими-то вексельками людей душат, и все грозятся отцу, что должен им какие-то большие деньги платить.Сейчас же протодьякона разбудили, на седьмом сне, – швыряться в “трынку”. Дядя Егор поглядел на крендель, зачвокал зубом, с досады словно, и говорит:– "Благому”!.. вот, дурачье!.. Лучше бы выпекли – “пло-хо-му!”.А отец и говорит, грустно так:– Почему же – “плохому”? разве уж такой плохой?А дядя Егор, сердито так, на крендель:– Народишко балуешь-портишь, потому! Отец только отмахнулся: не любит ссор и дрязг, а тут именины, гости. Был тут, у кренделя, протодьякон, слышал. Часто так задышал и затребовал парочку “редлиховских-кубастеньких”, для освежения. Выпил из горлышка прямо, духом, и, будто из живота, рыкнул:– А за сие ответишь ты мне, Егор Васильев... полностью ответишь! Сам преосвященный хвалу воздал хозяину благому, а ты... И будет с тобой у меня расправа строгая.И пошла у них такая лихая “трынка” – все ахнули. И крик в кабинете был, и кулаками стучали, и весь-то кабинет рваными картами закидали, и полон угол нашвырял “кубастеньких” протодьякон, без перерыву освежился. И “освежевал”, – так и возопил в радости, – обоих “живоглотов”. Еще задолго до ужина прошвыряли они ему тысяч пять, а когда еще богачи подсели, – всех догола раздел, ободрал еще тысяч на семь. Никто такого и не помнил. Бил картой и приговаривал, будто вколачивал:– А кре-ндель-миндал... ви-дал?..Суд-расправу и учинил. Не он учинил, – так все и говорил, – а... “кре-ндель, на правде и чистоте заквашенный”. А учинив расправу, размахнулся: сотнягу молодцам отсчитал, во славу Божию.Ужин был невиданно парадный.Было – “как у графа Шереметьева”, расстаралсяФирсанов наш. После заливных, соусов-подливок, индеек рябчиками-гарниром, под знаменитым рябчичным соусом Гараньки; после фаршированных каплунов и новых для нас фазанов – с тонкими длинными хвостами на пружинке, с брусничным и клюквенным желе, – с Кавказа фазаны_ прилетели! – после филе дикого кабана на вертеле, подали – вместо “удивления”! – по заказу от Абрикосова, вылитый из цветных леденцов душистых, в разноцветном мороженом, светящейся изнутри – живой “Кремль”! Все хвалили отменное мастерство. Отец и говорит:– Ну, вот вам и “удивление”. Да вас трудно и удивить, всего видали.И приказал Фирсанову:– Обнеси, голубчик, кто желает, прохладиться, арбузом ... к Егорову пришли с Кавказа.Одни стали говорить – “после такого мороженого да арбузом!..." А другие одобрили: “нет, теперь в самый раз арбузика!..”И вносит старший официант Никодимыч, с двумя подручными, на голубом фаянсе, – громадный, невиданный арбуз! Все так и загляделись. Темные по нем полосы, наполовину взрезан, алый-алый, сахарно-сочно-крупчатый, светится матово слезой снежистой, будто иней это на нем, мелкие черные костянки в гнездах малинового мяса... и столь душистый, – так все и услыхали: свежим арбузом пахнет, влажной, прохладной свежестью. Ну, видом одним – как сахар прямо. Кто и не хотел, а захотели. Кашин первый попробовал – и крикнул ужасно непристойно – “а, черрт!..” Ругнул его протодьякон – “за трапе-зой такое слово!..." И сам попался: вот-дак ч...чуде-сия!..”, и вышло полное “удивление”; все попались, опять удивил отец, опять “марципан”, от Абрикосова С-ья.И вышло полное торжество.А когда ужин кончился, пришел Горкин. Он спал после обеда, освежил и Василь-Василича. Спрашиваю его:– А что... говорил-то ты... “будто весна пришла”? бу-дет, а?..Он мне мигает хитро: бу-дет. Но что же будет?Фирсанов велит убирать столы в зале, а гостей просят перейти в гостиную, в спальню, откуда убраны ширмы и кровати, и в столовую. “Трынщиков” просят чуть погодить, проветрить надо, шибко накурено, головы болят у барынь. Открыли настежь выставленные в зале рамы. Повеяло свежестью снаружи, арбузом будто. Потушили лампы и пылкие свечи в канделябрах. Обносят – это у нас новинка, – легким и сладким пуншем; для барынь – подносы с мармеладом и пастилой, со всякими орешками и черносливом, французским, сахарным и всякой персидской сладостью...И вдруг... – в темном зале, где крендель на рояле, заиграл тихо, переливами, детский простой органчик, какие вставляются в копилочки и альбомчики... нежно-нежно так заиграл, словно звенит водичка, радостное такое, совсем весеннее. Все удивились: да хорошо-то как, простенькое какое, милое... ах, приятно! И вдруг... – соловей!.. живой!.. Робея, тихо, чутко... первое свое подал, такое истомно-нежное, – ти-пу... ти-пу... ти-пу... – будто выкликивает кого, кого-то ищет, зовет, тоскуя...Солодовкин-птичник много мне после про соловьев рассказывал, про “перехватцы”, про “кошечку”, про “чмоканье”, про “поцелуйный разлив” какой-то...Все так и затаились. Дышать стало даже трудно, от радости, от счастья, – вернулось лето! ...Ти-пу, ти-пу, ти-пу... чок-чок-чок-чок... третррррррр... – но это нельзя словами. Будто весна пришла. Умолк органчик. А соловушка пел и пел, будто льется водицей звонкой в горлышке у него. Ну, все притихли и слушали. Даже дядя Егор, даже ворчунья Надежда Тимофеевна, скряга-коровница, мать его...Чокнул в последний раз, рассыпал стихавшей трелью – и замолчал. Все вздохнули, заговорили тихо: “как хорошо-то... Го-споди!..” – “будто весной, в Нескучном..."Поздно, пора домой: два пробило.Горкин отцу радость подарил, с Солодовкиным так надумал. А отец и не знал. Протодьякон разнежился, раскинулся на креслах, больше не стал играть. Рявкнул:– Горка!.. гряди ко мне!..Горкин, усталый, слабый, пошел к нему, светясь ласковыми морщинками. Протодьякон обнял его и расцеловал, не молвя слова. Празднование закончилось.Отец, тихий, задумчивый, уставший, сидел в уголку гостиной, за филодендроном, под образом “Рождества Богородицы”, с догоравшей малиновой лампадкой. Сидел, прикрывши рукой глаза.О. А. Бредиус-СубботинойЧасть 1Часть 1