Да ведают потомки православных. Пушкин. Россия. Мы

С личными словами веры, надежды, покаяния, мольбы Блоку - как и большей части той культуры, гением которой он был,- обратиться было не к кому: каждому дается по его вере.

* * *

Изведав лично бездну проблемы "поэт и толпа" (или "чернь и культура"), Блок (как показывает, в частности, его пушкинская речь) в конце концов ужаснулся за судьбу культуры.

И все же она не погибла, не выродилась, не направилась вся теми руслами, по которым ее стали направлять уже при жизни Блока. В своей лучшей части она (я намеренно касаюсь только подцензурной литературы советского периода) продолжала - в условиях, когда чернь требовала "услужения" ей, - старую, Пушкиным окончательно утвержденную великую традицию служения, как она его понимала. И если она честно понимала его как служение народу, отечеству, даже коммунистической мечте, то большой талант купно с честностью даже и в самые страшные годы порой создавал нечто похожее на чудо - например, бессмертного "Василия Теркина", или "Голубую чашку", или сказы Бажова (не говоря уж о "Днях Турбиных", Платонове и многом другом). Во всем своем беспримерном унижении - а может быть, отчасти как раз и в силу унижения, сменившего гордыню "серебряного" века,- она непостижимым образом умудрялась сохранять черты преемственности величия, присущего "старой" традиции, черты, затем нараставшие и крепнувшие начиная с конца 50-х годов и ярче всего воплотившиеся в "деревенской" литературе (не только в ней); и никто кроме тех, кто не изжил еще комплекса выпущенного из загона раба или чей "духовный" багаж ограничивается высшим образованием, не смеет отрицать, что русская литература советского периода оставалась, не только в лучших, но подчас и просто в честных произведениях, по меньшей мере одной из человечнейших культур мира.

Решающую роль (помимо объективной духовной генетики) сыграли тут оглядка и опора на авторитет, опыт и традиции литературы, отцом которой был Пушкин. Одной из роковых ошибок большевиков было то, что они не вняли пролеткультовским призывам, не стерли с лица земли русскую классику XIX века, не истребили память о ней (что это было возможно, показывает пример истребления Достоевского), ведь она спасла русскую культуру - тем самым в известной мере и Россию - в XX веке.

Но отсюда следует и то, что заслуги подцензурной литературы советского периода были в первую очередь наследственными - как аристократизм, который русские князья и графини сохраняли, работая таксистами и посудомойками. А на одной наследственности далеко не уедешь, когда-то должно начаться и вырождение. Да, русская классика спасала - но ее художественные традиции и нравственные ценности усваивались, как правило, за вычетом той духовной основы, какою было для русской классики православное христианство. Питаясь желудями, не помнили, а часто и не знали, откуда они взялись.

Если говорить о каком-то собственном духовном векторе "либеральной" части культуры второй половины XX века, то он, за немногими исключениями, был направлен не вверх, как, скажем, у летописца Пимена, и не вниз, как, скажем, у Вальсингама, а словно бы куда-то вбок - в сторону "общечеловеческих ценностей". Эта мутная категория (навеянная, припоминается, Марксом), неопределенностью своей сходная с флогистоном, выдуманным когда-то для объяснения природы огня, в пору запретов маскировалась различными псевдонимами и в таком качестве маскировала, в свою очередь, самые разные ценностные представления - от умеренно-диссидентских до сдержанно-религиозных. Это было не трудно в силу условности и безопорности самой категории и совершенно отвечало безопорности и скудости распространенных понятий о "духовных ценностях" вообще: под таковыми люди культуры сплошь и рядом чистосердечно и упорно разумели ценности прежде всего эстетические и интеллектуальные - но, конечно же, и социальные, и главным образом свободу: ценность ценностей и предел мечтаний.

И вот грянула свобода; и - "Вот эвхаристия другая" - случилось "другое" чудо: на этот раз напоминающее то ли "Портрет Дориана Грея", то ли известную русскую сказку. Едва успевшая расцвесть Василиса Премудрая во мгновение ока превратилась в одну из своих сестер, у которых вместо слов изо рта извергались жабы и змеи. Произошла духовная катастрофа: вся система ценностей христианской нации была отменена во имя свободы как одной-единственной ценности, которая, оставшись одна, повиснув в пустоте, немедленно обернулась чудовищем, на овечьей шкуре которого написано: "разрешено все, что не запрещено",- и в результате возникло уголовное государство. В сфере же культуры свобода, понятая как позволение болтать все что угодно, как санкция на словоблудие, оказалась Молохом, в жертву которому принесено решительно все, от личной морали до благополучия Отечества. Пробуждать "добрые чувства" стало немодным и почти неприличным, ибо "тоталитарным", "добрым чувствам" отвели, на почтительном расстоянии, место, получившее наименование ретро. А "мастера культуры" под знаменем свободы, толкаясь, ринулись делать все то, против чего предостерегал Пушкин,- "...потрясать вечные истины, на которых основаны счастие и величие человеческое", и "превращать... божественный нектар в любострастный, воспалительный состав",- то есть воплощать мечту Петруши Верховенского: "...одно или два поколения разврата теперь необходимо..."Памятуя, что выше "в паре" с цитатой из Петруши приведена цитата из дневника Блока ("...требуется длинный ряд антиморальный..."), вернемся в начало XX века.Автор "Пира во время чумы" знал из своего опыта, что тень Чумы уже коснулась русской культуры. В начале XX века это была уже не тень, а эпидемия. Я заранее согласен с тем, кто напомнит мне о гениях и драгоценных открытиях литературы "серебряного" века (который сегодня стал у нас драгоценнее "золотого"), я с готовностью и радостью подтвержу, что он прав; но и оппонент не должен, по совести, отрицать, что Блок, истинный и трагический гений эпохи, наиболее полно выразивший ее, выразил (и не один он) именно то, что являлось главным духовным вектором ее культуры: "проклятье заветов", "попиранье... святынь", "поругание счастия", осознанное поклонение "и Господу, и Дьяволу" (Брюсов). Все это, под знаменем духовной свободы, перекрывая подлинно духовные тенденции, в том числе работу русской религиозной философии (но порой и ее заражая "благодатным ядом"), становилось своего рода специальностью "человеков-артистов" ["...намечается... новая человеческая порода... не этический, не политический, не гуманный человек, а человек-артист" (Блок,"Крушение гуманизма"). - В.Н.], млевших в объятиях Ницше и Вагнера (так - из огня да в полымя - расплачивалась обезвоживающаяся русская мысль за то благотворное влияние немецкой философии, которое, как писал Пушкин, в прошлом веке спасло нашу молодежь от "холодного скептицизма" философии французской). Все это объединялось пафосом антиправославия, антихристианства - то откровенно агрессивного, то изысканного, искавшего способов гармонично сочетать Христа с Дионисом, то стремившегося реформировать "архаическое" Православие в плане наступающей "эры Духа"; и все это, будучи падением, принятым за свободный полет (Н.Коржавин, "Игра с дьяволом"), гимном Чуме, слепой стихии, расчищало "духовные" пути буйству стихии социальной.Пафос разрушения, переполняющий поэму "Двенадцать", был тем, что объединяло блестящую, артистическую, рафинированную культуру с террористами в пенсне, со шпаной в пулеметных лентах, с чиновниками в сапожищах. "...Не живи настоящим,- призывал Брюсов "юношу бледного со взором горящим".- Только грядущее - область поэта": совершенно большевистский призыв.Пафос разрушения объединял - но и разделял. Ибо довершать дело разрушения "старого мира" и строить "новый" должен был кто-то один: "Строить мы будем, мы, одни мы!" (П.Верховенский). И тонкая, рафинированная, артистическая культура была растоптана теми самыми сапогами, расстреляна из тех самых "винтовочек стальных", выгнана на чужбину, загнана в лагеря и в петли - если не из "крепкого шелкового снурка", что у Ставрогина, так из простой пеньковой веревки для белья. Вообще самоубийство есть, пожалуй, наиболее выразительный образ того итога, той смерти "от смерти", к которому ведет русского человека культуры неразличение духов и попиранье святынь - и тем вернее ведет, чем подлиннее и масштабнее его дар, чем очевиднее "высокое предназначение". В трагической судьбе этой культуры в очередной раз реализовался пушкинский сюжет исполнения желаний. Не глядел бы Петруша Верховенский "из угла" на Ставрогина - не пришло бы ему ничего в голову...В то же время - страшно сказать - катастрофа этой культуры была, может быть, жертвой, спасительной для культуры последующей, которая должна была, в какой-то степени минуя опыт "игры с дьяволом", обращаться в поисках опоры и преемственности напрямую к традициям классики XIX века с ее системой ценностей, генетически связанной с Православием - вместилищем и источником загадочной для всего мира "духовности" русской культуры. Что же касается судьбы самого Православия, то - лучше уж прямое гонение на веру, чем тонкое разрушение и разложение ее со стороны артистической и блестящей культуры.Все это я говорю вот к чему. Нынешнее время наводит на мысль, что "игра с дьяволом" возобновилась чуть ли не с самого того места, на котором прервала ее воспетая ею же Чума. Словно внутри культуры проснулось - или разморозилось, как знаменитые замерзшие слова,- что-то такое, что немедленно потребовало "излиться наконец свободным проявленьем": что-то мучительно недоизлитое, недосказанное, недопетое - тот самый гимн разрушения с его проклятьем заветов, попираньем святынь и пр., со стремлением объединить "Господа и Дьявола", упразднить границы между благом и грехом: "Свобода, свобода, Эх, эх..."