Kniga Nr1382

Впрочем, она в них и не нуждалась. Она, не учась ничему, все угадывала. В ней было какое-то постижение вещей. Она не изучала музыку, как все, но как только поставила руки на клавиши, все поняла и стала сочинять сама. То же самое было с рисованием. Она не видала ни одного учителя, как уже прекрасно рисовала карандашом, особенно карикатуры. Так как прежде горе ее не касалось, она имела наклонность схватывать смешную сторону предметов или вещей. Быстрым взором проникала она во всякое житейское положение и находила для характеристики его оригинальные выражения, вызывавшие невольную улыбку. Она страстно любила красоту и в искусстве не выносила посредственности. Мы увидим впоследствии, какое было и чем могло стать ее сердце.

Выдающимися чертами его были великодушие и нежность. Но, вместе с тем какая-то странная робость, какая-то пугливость стесняла порывы этой нежности. Это было глубокое сердце, которое не смело открыться и ждало, чтобы его полюбили. И тогда оно с жаром возвращало все то, что ему было дано…

В то время, о котором я повествую, веселье Гаэтаны, поразившее меня год назад на свадьбе ее сестры, уменьшилось. Медленность ее походки, скрытый огонь ее глаз, бледная прозрачность ее лица, эта улыбка с оттенком грусти вместо прежней веселости и шаловливости,— все свидетельствовало об усилении болезни, хотя еще и не говорило о близости смерти. Но все мое знакомство с ней ограничилось одной встречей; я не знал ее души, и ничто не предрекало мне, что Бог назначил меня, чтобы помочь этому милому ребенку расстаться с землей и вернуться на небо.

Вот первый признак, заставивший меня призадуматься.

Утром того дня, когда я должен был уехать в Орлеан, я гулял по берегу, размышляя и молясь, готовясь к служению литургии. В это время ко мне подошла мать Гаэтаны.

В сердцах матерей бывают какие-то предчувствия. Она тревожилась. Она чувствовала, что ее ребенок ускользает от нее. Она высказала желание, чтобы я не уезжал, не воспользовавшись той привязанностью, которую испытывала ко мне ее дочь, чтобы проникнуть в ее сердце. Ей хотелось, чтобы я сблизился с этой молодой душой, чтобы я заронил в нее слова и мысли, которые по крайней мере приготовили бы ее к событию несомненному и близкому.

Удивительное дело! Я был менее матери убежден в опасности для этой юной жизни. Мне казалось, что смерть старшей дочери заставляет ее смотреть слишком пессимистично на положение этой больной. Но как было мне отказать в такой возвышенной просьбе? Надо было только выбрать предлог, чтобы не поразить воображение юной больной.

Накануне вечером дети очень просили меня остаться еще на день. Тогда я был непреклонен. Теперь я отвел больную в сторону и сказал ей:

— Милая Гаэтана, знаете ли, что я надумал? Вместо того чтобы ехать завтра, я уеду только послезавтра.

Она была чрезвычайно обрадована.

— Но я ставлю условие,— прибавил я с улыбкой,— завтра я отслужу обедню для вас, и вы за ней приобщитесь. Будем просить Бога вернуть вам здоровье. Вы, конечно, знаете, милое дитя, что Господь есть наилучший врач души и тела.

Ребенок ничего не ответил. Я понял причину этого смущения.

— Вас, конечно, стесняет исповедь?

— О, да,— сказала она,— я никогда не смогу исповедываться пред священником, которого я не знаю.— И, помолчав немного, она добавила: — Вот если бы вы могли…