Пути небесные. Том I
Виктор Алексеевич качнулся, как в дремоте. Даринька шепнула: "Хочешь?" - и подала кусочек благословенного хлеба. Он с удовольствием съел и спросил, нельзя ли купить еще. Она повела строгими глазами, и ему стало еще лучше. Подошла монахиня-старушка и куда-то повела Дариньку. Скоро они вернулись, и старушка что-то ей все шептала и похлопывала но шубке, как будто давала наставление. Он ласково подумал: свои дела.
Когда они выходили, из-за острых верхушек Спасской башни сиял еще неполный месяц. Они пошли Кремлем, пустынной окраиной, у чугунной решетки. За ней, под горкой, светилась в деревьях церковка. "А я купила, хочешь?" - вынула Даринька теплую просфору из муфты, пахнувшую ее духами, и они с удовольствием поели на морозе. "Тебе не скучно было?" Он ответил: напротив, были чудесные ощущения, он полюбовался ночным Замоскворечьем, послушал звон Подумал, что она не поймет, пожалуй, и все же сказал, какое удивительное испытал, как звездное мерцанье мешалось с церковным гулом, "и получилась иллюзия, будто это пели звезды". "Понимаешь, будто они ж и в ы е п е л и!" Она сказала, что с ней это бывает часто, и она "ясно слышит, как поют звездочки". "Ты слы-шишь?!.."- удивился он. "Ну, конечно, слышу я это давно знаю. Все может славить Господа! - сказала она просто, как о хлебе. - Всегда поют на хваление, как же Хвалите Его, солнце, и луна, хвалите Его, небеса небес, и во Псалтыри читается как же! А в житии великомученицы Варвары ей даже высокую башню родитель велел построить, и она со звездочками даже говорила, славила Господа как же!.." Виктор Алексеевич восторженно воскликнул: "Да умница ты моя!" - и страстно обнял. Она выскользнула испуганно и зашептала; "Да могут же уви-деть!.." - "Кто, - сказал он, - снег увидит?" Она оглянула вокруг, увидала, как здесь безлюдно, шепнула, играя с ним: "А звездочки увидят?.." - и протянула губы. Вернулись они счастливые.
Х НАВАЖДЕНИЕ
То Рождество осталось для них памятным на всю жизнь: с этого дня начались для них испытания. Правда, были испытания и раньше, - Даринькина болезнь, - но то было "во вразумление". А с этого дня начались испытания "во искушение".
В "посмертной записке к ближним" Дарья Ивановна писала: "С того дня Рождества Христова начались для меня испытания наваждением, горечью и соблазном сладким, дабы ввести меня, и без того грешную и постыдную, в страшный грех любострастия и прелюбодейства".
В тот день Виктор Алексеевич у обедни не был: обедню служили раннюю, - причту надо было ходить по приходу, славить - и Даринька пожалела его будить.
Она несла на тарелке с солью тот самый ихний пузатый медный кофейник, похожий на просфору, в каких носят за батюшкой просвирни святую воду. Он обнял ее стремительно, вскрикнувшую в испуге: "Да уроню же дай поста!.." - заглушил слова страстным и нежным шепотом. Даринька была голубая, кружевная, воздушная, празднично-ясноглазая, душистая, - пахла весенним цветом, легкими тонкими духами, купленными в английском магазине. На ее шее, в кружевном узком вырезе надета была бархотка. Он отвернул медальон и поцеловал таившуюся под ним "душку". Даринька была сегодня необычайная, волнующая, и он говорил ей это в запрокинутую головку, в раскрывшиеся губы. Она ответила ему взглядом и долгим поцелуем. Несшая пирог девочка-подросток, взятая из приюта помочь на праздниках, запнулась и спряталась за дверью. Он восторженно говорил: " ты сегодня особенная манящая" Она сказала, что ее очень беспокоит, как-то к ней отнесутся дети. Он ее успокоил, что они маленькие, еще не понимают, полюбят, как я его - "ну, можно ли не полюбить такую!..".
Он вышел пораньше из дому, чтобы забрать от тещи детей на праздник, а потом ездить по визитам. Надо было к начальнику дороги, потом к синему начальству, к старухе Кундуковой - крестной, богатой и почитаемой, подруге покойной мятушки. Затем надо было завезти карточку Артынову, родственнику по матери, у которого очень большие связи, что теперь было важно для дела о разводе. И еще - к барону Ритлингеру, богачу-спортсмену, другу покойного отца по Дерпту, у которого гащивал на Двине, к тому самому, у кого останавливался в Москве "гусарчик" князь Вагаев, его племянник. Виктор Алексеевич вспомнил потом, что завтра могут встретиться на бегах, на его рысаке Огарке поедет Дима, - и решил заехать непременно. К тому же сын барона делает в Петербурге блестящую карьеру, лично известен государю и может пригодиться для развода.
Даринька неспокойно ждала детей: как она будет с ними? Смотрела в окна, заглядывала в зеркало: щеки ее горели. Старушка-богаделка поминутно тревожила, надоедала: пришли трубочисты, полотеры, бутошники, водовоз, почтальон пришел, ночной сторож - с праздником поздравляют. Виктор Алексеевич наказал давать всем по двугривенному в зубы, по шкалику водки и колбасы на закуску, но старушка докладывала бестолково о каждом визитере и ахала-ужасалась: "Ну, глядите, какая прорва!" Приходили банщики, "так, какие-то шляющие", и мальчишки - Христа прославить. Даринька растрогалась на мальчишек и от себя дала им по пятачку и пряничков. А священники все не приходили, и это ее тревожило: "А вдруг не придут, покажется им зазорным, что?.." И Виктор Алексеевич все не везет детей. Она погляделась в зеркало: шеки ее пылали. Поглядела на девочку, слушавшую в передней, не позвонятся ли: прилично ли одета. Кажется, ничего, синее платьице, белая пелеринка, только очень уж напомадилась, даже гребенка в масле. Чисты ли у нее руки? Белобрысая девочка показала руки, какие чистые, и по вытаращенным глазам ее Даринька поняла, что девочка боится, - запугана. Рванулся звонок в парадном. Девочка с ахом кинулась отпирать и доложила - шепнула в ужасе: "Там-с дяденька чучелку привезли". Закутанный башлыком посыльный - "красная шапка" - раскутывал в передней серую большую "куклу", снимал суконце, бумажные окрутки, и Даринька увидела красивую корзинку с деревцами, с пышными белыми цветами. "Две камелии и синель, все в порядке. Куда прикажете-с?" сказал посыльный. "Откуда же?" - спросила удивленная Даринька. "С графских аранжереев от барона Рихлингера с Басманной, от главного садовника-с!" - отчетливо доложил посыльный.
Цветы были не от Виктора Алексеевича - о нем подумала Даринька, - а от князя Дмитрия Павловича Вагаева: смутившись, прочла она на изящной карточке, приколотой к корзинке, - и eй стало чего-то стыдно. Сирень была слабенькая, зеленовато-бледная и все же весенне-радостная: густо-зеленые камелии снежно белели цветом хладных и безуханных роз. Даринька подумала, что Вагаев с визитом не приедет, если прислал карточку с цветами, - не знала она порядков, - а она боялась, что он приедет и опять станет целовать ей руку. Виктор Алексеевич утром ей говорил, что может и приехать: "Эти военные очень предупредительны, но с ними надо быть поосторожней". Но теперь, слава Богу, должно быть, не приедет. Она звала его про себя "гусарчик" и "черномазый", старалась о нем не думать, но думалось. Думала, что он соблазнил какую-то фрейлину во дворце, сам государь сказал про него: "Безумная голова" - и хотел выслать из Петербурга куда-то в Азию, но за него упросил его крестный, сам Владимир Андреевич Долгоруков, генерал-губернатор, "хозяин Москвы", - и ей было чего-то стыдно и остро любопытно. Она думала, какой это должно быть ужасный грешник, и не было неприятно, что такой "отчаянный" прислал ей красивые цветы, каких она eще не видала.
Время шло, а детей все не привозили. Даринька уловила в зеркале, что гранатовые серьги резки при голубом, и сменила на изумрудные. На звонок она подбежала к боковому зеркальцу снаружи, но это позвонился инженер Голиков, молоденький и застенчивый, с голубыми глазами девушки. Он мямлил, потирал руки и смущался, смотрел мимо ее лица, опрокинул на скатерть рюмку, рассказывал что-то про вагоны и, наконец, откланялся. Проводившая его девочка радостно показала на ладошке; "Дэугри-венный гляди-те!" - и даже облизнулась.
Был еще лицеист, племянник Виктора Алексеевича, в мундире и при шпаге, сидел, выпятив по-гвардейски грудь, похрупывал портсигаром и все закуривал, смотрел с восхищением на Дариньку и рассказывал о музее Гаснера на Новинском бульваре, где показывают механическую утку, - "натурально переваривает пищу, даже не отличить!" - а в настоящей воде, в аквариуме, лежит роскошнейшая красавица сирена, вся обнаженная, только в блестящем бисере, и томно курит, даже пускает дым, - "все наши лицеисты до безумия влюблены в нее!" - и советовал непременно посмотреть. Выпил три рюмки сряду, развесил губы и все упрашивал "выпить на брудершафт", но Даринька затрясла сережками. После его отшарканья девочка показала на ладошке в веселом ужасе: "Глядите-ка, милые со-рок копе-ечек!.." И в это время рванул звонок.
Дариньке показалось, что промчался на сером кучер в шапке подушечкой, в галунах, с кем-то в бобрах и золоте, остро мелькнуло - о н?!.. - и она сразу растерялась. Увидала в мигнувшем зеркале, какая она стала, и совсем уже потерялась. В передней слышался мягкий звон и громыхающее бряцание. Слыша, как тукается сердце, и чуть дыша, видела она в зеркало, как он сбросил движением плеч на обомлевшую девочку, накрыв ее с головой, свою размашистую шинель с бобрами и стремительно направлялся к ней, блестящий, звонкий, неописуемый. Ока непонятно онемела, растерянно на него глядела, исподлобья, ие сознавая, как в наваждении. Но он мигом сорвал оцепенение, быстро поцеловал ей руку, и четко щелкнув, и позвонив. Спросил о Викторе, о здоровье, почему она так бледна, порадовался елке, развел и всплеснул руками, на стол с закусками: "Фу-ты, какая роскошь!" Заявил весело, что голоден чертовски, и попросил разрешения выпить за ее драгоценное здоровье. Даринька обошлась и оживилась, чокнулась даже с ним и даже чуть-чуть пригубила, Вагаев был сегодня блестящ необычайно: в белом ментике в рукава, опушенном бобровой оторочкой, весь снежно-золотистый, яркий, пушистый, гибкий, обворожительный. Его настойчивые черные глаза, похожие на вишни, любовались ею откровенно, и Даринька это понимала. Лицо Вагаева было располагающее, открытое, ничего "страшно-грешного" не чувствовалось в глазах, добродушно усмешливых, блестящих, мягких, вдруг обливавших лаской: было скуласто даже, без всякой писаной красоты, но могло чем-то нравиться, - усмешкой красивых губ, вырезом подбородка или той бойкой чернявостью, от ресниц и глаз, от чего-то неуловимого в их взгляде, от смуглого румянца, что осталось в глазах у Дариньки со встречи у бульвара, когда она вдруг подумала: "Черномазый".
Он красиво тянулся за бутылкой, гремел саблей по ножке стула, пил особенно как-то вкусно, по-особенному даже ставил рюмку, словно завинчивал, комкал цветком салфетку, откидывался к стулу, ногой подцепляя саблю или отшвыривая ее небрежно и продолжая рассказывать весело и умно и привычно занимая. С забавным ужасом говорил о завтрашнем "провале", об этом плуте Огарке, который - "чую, что подпалит", - о старике-крестном, генерал-губернаторе, - "как бы не подтянул шпаками, фуксом с корнетом едем, под звездочками!" - который завтра уж обязательно прикатит: приз его имени, почетный, серебряная фамильная братина. И неожиданно спросил Дариньку, неужели она не будет завтра? - и в лице его отразился ужас. Даринька с удивлением сказала, что, напротив они непременно будут и она еще ни разу не видела, как бегают на бегах лошадки. Он весело воскликнул: "Браво!", поцеловал ей руку, и глаза его вдруг омрачились грустью. "Все это так но, если вы не приедете - все для меня погибло!" - сказал он упавшим голосом. Не подумав, она воскликнула: "Но почему?!" Он вскинул плечи и сказал затаенно-грустно: "Отгадайте". Она задумалась и спросила: "Это у вас, должно быть, какая-то примета?" - "Угадали", - таинственно сказал он и встал.