Пути небесные. Том I

Он не мог оставаться в комнате и выбежал на воздух. Была глубокая ночь, час третий. Он пошел пустынными переулками. Под ногой лопались с хрустом пленки подмерзших луж, булькало и журчало по канавкам. Пахло весной, навозцем, отходившей в садах землей. Москва тогда освещалась плохо. Он споткнулся на тумбочку, упал и ссадил об ледышки руку. "По земле-то не умеешь ходить, а" - с усмешкой подумал он и услыхал оклик извозчика: "Нагулялись, барин прикажите, доставлю двугривенничек бы, чайку попить". Голос извозчика его обрадовал. Он нашарил какую-то монету и дал извозчику: "На, попей". И услыхал за собой; "А что ж не садитесь-то? Ну, покорно благодарим". Это "покорно благодарим" будто теплом обвеяло.

На Тверском бульваре горели редкие фонари-масленки. Ни единой души не попадалось. Он наткнулся на бульварную скамейку, присел и закурил. Овладевшая им тоска не проходила. Все казалось ему никчемным, без выхода: то были цели, а теперь вдруг открылось, что- ничего. Кончить?.. - сказало в нем, и ему показалось, что это выход, Так же, как в юности, в пору душевной ломки, когда он решил "все пересмотреть критически", когда полюбил первой любовью, и эта любовь его - девочка совсем - в три дня умерла от дифтерита. И, как и тогда, он почувствовал облегчение: выход есть.

II НА ПЕРЕПУТЬЕ

Мартовская ночь, потрясшая Виктора Алексеевича видением раскрывшегося неба, стала для него о т к р о в е н и е м. Но постиг он это лишь по прошествии долгих лет. А тогда, на Тверском бульваре, он был во мраке и тоске невообразимой.

- Стыдно вспомнить, - рассказывал он, - что это "неба содроганье" лишь скользнуло по мне хлыстом. Какое там откровение! Просто хлестнули по наболевшему месту - по пустоте, когда лопнуло мое "счастье". Вместо того, чтобы принять "серафима", явившегося мне на перепутье, внять "горний ангелов полет", я только и внял, что "гад морских". Закопошились во мне, поддушные, и отравляющей верткой мыслью я истачивал остававшееся во мне живое: "Все мираж и самообман, и завтра все то же, то же", Если бы не покончил с собой, наверное, заболел бы, нервы мои кончались. Но тут случилось, что случается только в самых что ни на есть романтических романах и - в жизни также.

Он стал представлять себе, не без острого наслаждения, как э т о будет: не больше минуты, и спазм дыхания, судороги, и - ничего, мрак. Он знал один кристаллик, как рафинад если в стакане чаю размешать ложечкой, и - глоток!.. Когда-то, при нем, техник Беляев, в лаборатории ошибся - не вскрикнул даже. И потом н и ч е г о не будет. Эти грязные фонари будут себе гореть, а там - поглядел он в небо, где проступали звезды, - эти, светлые, будут сиять все так же, пока не потухнут все oт каких-то неведомых "законов", и тогда все "пути" закончатся чтобы начать все снова? И ему стало грустно, что они еще будут, и долго будут, когда его не будет, А вдруг после т о г о, после "кристаллика", и о т к р о е т с я? Мысль о "кристаллике" становилась все заманчивей. "Ничего не откроется, а лопух вырастет, верно сказал тургеневский Базаров!.." - проговорил он громко, язвительно и услыхал вздох рядом. Вздрогнул и поглядел: на самом краю скамейки кто-то сидел, невидный. Кто-то подсел к нему, а он и не заметил. Или - кто-то уже сидел, когда он пришел сюда?

Он стал приглядываться: кажется, женщина?.. сжавшаяся, в платке какая-нибудь несчастная, неудачница, - для "удачи" все сроки кончились. Как с извозчиком в переулке, стало ему свободней, будто теплом повеяло, и ему захотелось говорить: но что-то удержало, - пожалуй, еще за "кавалера" примет и обратится в пошлость, в обычное- "угостите папироской". Он испугался этого, поднялся - и сел опять.

- Я вдруг ясно в себе услышал: "Не уходи!" - рассказывал Виктор Алексеевич. - Никакого там "голоса", а жалость. Передалось, мне душевное томление жавшейся робко на скамейке, на уголке. Если бы не послушал жалости, "кристаллик" сделал бы свое дело наверняка.

- Я испугалась, что станут приставать, - много спустя рассказывала Дарья Ивановна, - сидела вся помертвелая. Как они только сели, хотела уйти сейчас, но что-то меня пристукнуло. У меня мысли путаются, а тут кавалер бульварный, свое начнет. Встали они - сразу мне стало легче, а они опять сели.

Он закурил - и при свете спички уловил обежавшим взглядом, что сидевшая - в синем платье, в ковровой шали, в голубеньком платочке и совсем юная. Не мог усмотреть лица: показалось ему, - заплакано. По всему - девушка-мастерица, выбежала как будто наспех.

- Я сразу поняла, что это серьезный барин, - рассказывала Дарья Ивановна, - и им не до пустяков, и очень они расстроены. И сразу они мне понравились. Даже мне беспокойно стало, что они покурят и отойдут.

При первых его словах, чтобы только заговорить, - "А который теперь час, не знаете?" - сидевшая сильно вздрогнула, будто ее толкнули, - это он почувствовал в темноте, не видел, - и не ответила, словно хотела остаться незаметной. Он повторил вопрос насколько возможно мягче, чтобы ее ободрить. Она чуть слышно ответила: "Не знаю-с" - и вздохнула. По вздоху и по этому робкому "не знаю-с" он почувствовал, что она действительно несчастна, запугана и, кажется, очень юная: голос у нее был пак будто детский, с в е т л ы й. Он почувствовал, как она отодвинулась на край скамейки и даже как будто отвернулась, и понял, что она его боится. Это его растрогало, и он стал ласково уверять, что бояться ей нечего, если она позволит, он проводит ее домой, а то уж очень поздно и могут ее обидеть. Она неожиданно заплакала. Он растерялся и замолчал. Она плакала всхлипами, по-детски и старалась укрыться шалью. Он стал ее успокаивать, называл нежно - милая, остро ее жалея, спрашивал, какое у нее горе, или, может быть, кто ее обидел?.. Она продолжала плакать.

- Я сразу поняла, что это особенный господин, - рассказывала Дарья Ивановна об этой "чудесной встрече", о самом светлом, что было в ее жизни до той поры, - и, должно быть, очень несчастный, как и я. Я плакала и от того, что со мной случилось, что некуда мне идти а мне хоть руки на себя наложить, пойти на Москва-реку, в самое водополье кинуться выхода мне не виделось. Ждала только, церковь когда откроют, помолиться перед Владычицей. Сидела на лавочке и ждала, и все думала - нет мне доли. И от ихней ласки я плакала, жалко себя мне стало.

- Я забыл о своем - рассказывал Виктор Алексеевич, - сердце мое расплавилось, и загорелось во мне желание утешить, спасти это юное существо, которому что-то угрожало. Я тогда подумал, что ее обесчестили растоптали, и я присутствую при живой человеческой трагедии, и в моей власти эту трагедию разрешить. Подумайте: глухая ночь, на Тверском бульваре, и одинокая девушка, рыдает! Мог ли я пройти мимо?