Пути небесные. Том I

Огарок шел впереди, на три запряжки от Пряника, а голова в голову с Пряником набирал полем Соловей. Огарок шел "в унос" и не вытянув голову, как почему-то казалось Дариньке, а, наоборот, "задравши", потому что как раз в эту последнюю секунду укрывавшийся под звездочками ротмистр "вздернул", и Огарок чуть было не взбрыкнул. Почему ротмистр "вздернул" - и "вздернул" ли, - так и не объяснилось, но все в один голос утверждали, что, поравнявшись с украшенной флагами беседкой, где стоял генерал-губернатор с приветливой улыбкой и собираясь рукоплескать, лихой ротмистр выпрямился, левой рукой перехватил правую вожжу и отчетливо отдал честь, повернув голову направо и в эту злосчастную секунду Огарок закинулся к беседке. Толковали об озорстве, говорили, что ротмистр и сам "закинулся", - не вожжу неловко перехватил и дернул, а просто - в беговом буфете "перехватил" и "дернул", - были тому свидетели, - и конюха даже опасались, как бы его не растрепал Огарок. И многим это казалось вполне правдоподобным; не мог же лейб-гвардии офицер в здравом уме и памяти не знать, что с санок не козыряют, когда правят, что нельзя так "шутить" в публичном месте, да еще в присутствии генерал-губернатора, да еще и выступая под звездочками, в гражданском платье, что офицеру строго запрещено. Правда, Москва - не Петербург, в Москве многое с рук сходило по доброте начальства и мягким нравам, сошли бы и эти "звездочки", но надо же знать и меру. И потому лейб-гвардии гусарский ротмистр Вагаев "за проявленную им лихость, чтобы не сказать - дерзость" понес известное наказание.

- Так именно все и думали, и я так думал, - рассказывал Виктор Алексеевич. - Диму я знал прекрасно, и это лихое "козыряние" было в его характере. Истины так и не узнали - к о м у было это "козырянье". Этим обещанным з н а к о м, этим отказом от верно дававшейся победы - и неожиданным для Вагаева отказом! - этой "жертвой" и понесенной карой он лишил Дариньку покоя, взял ее волю, и, прямо надо сказать, в з я л и влюбил в себя. Это был "удар", ловкий, как бы тонко рассчитанный но не его удар. Для меня теперь ясно, что это было явное и с к у ш е н и е злой силы, а Дима хотел лишь "поиграть немножко" и, неожиданно для себя, явился средством, орудием. Это был знак искусителя, знак Зла. Многие, конечно, улыбнутся, но для меня после всего, что случилось с нами, это так же неопровержимо ясно, как аксиома после того, как я п е р е р о д и л с я.

А зрители увидали вот что.

Огарок закинулся и рванул к беседке. Оправившийся Пряник вырвался и, заняв "ленточку", повел бег. Соловей, крывший свободно полем, сбился перед Огарком, помешавшим так неожиданно, но в верных руках хозяина нашелся и проскочил. Опомнившийся Огарок выкинулся на "ленточку" и стал набирать за Пряником. А Соловей знал, что делал, Купец в лисьей шубе перекрестился и закричал: "По-пал, голубчик!.. захлопывай его в коробку, сударя roтово дело!.." Соловей знал, что делал; с поля он приклеился к Прянику и стал "прикрывать" Огарка, не позволяя вырваться на обгон. А сзади выдвинулся Бирюк и стал подпирать, захлопнул. Помосты в восторге загремели: "В коробку попал Огарок!.. жми его!.. вот она, чистая работа!.. Браво, Морозов, бра-ава-а!.."

Даринька увидела з н а к, черные глаза-вишни, смотревшие на нее в упор, - и потерялась от счастья, от страха, от восторга: все помутилось в ней. Она схватила Виктора Алексеевича за руку и говорила что-то невнятное: "О н обгонит о н о нас думает" Рвалась из нее бившаяся в ней сладко т а й н а: "Вам, единственной вам дам з н а к только о вас и думаю". Виктор Алексеевич увидел восторженные ее глаза, о чем-то его молившие, и растерялся. Стал успокаивать, спрашивать, что такое, почему она так дрожит. Она взглянула на него с болью, спряталась в черно-бурый мех, и по движению ее плеч он понял, что она плачет. Он растерянно повторял: "Что с тобой испугалась?.. - он думал, что ее испугали лошади, сбившиеся нежданно у барьера. - Тебе дурно поедем сейчас домой" Она размазывала перчаткой слезы и глухо повторяла, задыхаясь: "Нет, ничего сейчас пройдет, зачем так зачем?.." Он ничего не понял.

Кричали, стучали по обшивке, ревели бешено: "Сбой!.. а, чертов Пряник!.. го-тов!.. Морозов, го-ни-и!.. вырвался!.. Соловей вырвался! во даст теперь, на прямой!.. Огарок сбился!.. Лупи, Морозов!., крой, старина, лу-пи!.." Помосты выли: "Соловей!.. Соловей!.. всех пересвистал!.." Купец в лисьей шубе сорвал с головы шапку, шлепнул о барьер, заскрипел ужасным, трескучим голосом: "Вот вам и Соловей-с видали-с?.. - и в упор посмотрел на Дариньку:- Бог правду видит!" Дариньке стало страшно: это слово о Боге она поняла по-своему. Она не смотрела в поле: в сумеречной мути синели снега - и только. Бега окончились.

Валила толпа и снег, суетились квартальные и жандармы. Генерал-губернатор, говорили, остался недоволен: не дождавшись конца, уехал. Виктор Алексеевич сказал, что Огарок пришел вторым. Диме не так обидно: сам сбаловал, не на кого пенять. У выхода была давка. Военные уводили нарядных дам, подсаживали в санки, мчались. Виктор Алексеевич искал глазами Вагаева. Ехать ли в "Эрмитаж", как уговорились? Его окликнули - это был служитель из беседки, посланный бароном Ритлингером. Сказал, что барон уехал вслед за генерал-губернатором, что очень они обеспокоены и просили их извинить. Знакомый инженер сообщил интересную "новость": и корнета, и ротмистра генерал-губернатор распорядился арестовать, прямо с бегов отправились на гауптвахту. Виктор Алексеевич сказал Дариньке: "Едем, Вагайчика посадили под арест за лихость". Она не поняла, думала о своем. Он объяснил ей. Она смотрела растерянно, чему-то улыбалась. Он спросил, не хочет ли прокатиться с гор. Она сказала - нет, холодно ей, домой.

XIV ЗЛОЕ ОБСТОЯНИЕ

Необыкновенное возбуждение Дариньки на бегах и ее "восторженные слезы", как говорил Виктор Алексеевич, он объяснил себе чрезвычайной ее чувствительностью и даже страстностью, и это новое в ней делало ее еще прелестней: Даринька обновлялась, раскрывалась в чудесно-новом и обещала раскрываться дальше. Он называл ее страстно-нежно - "новая моя прелестно-азартная моя!.." и восторженно повторял, что не мог и вообразить, чтобы такая бесплотная, такая небесная, какую видел совсем недавно в келье матушки Агнии, могла оказаться такой страстуней, такой азарткой-лошадницей! Вспоминал, какие были у нее глаза, - в тревоге и истоме, - и ему было приятно думать, что это в ней наследственная черта одного из славных русских родов, кровь которого в ней текла: страстность до исступления и благочестие до подвижничества. Растроганный этим объяснением, по дороге с бегов домой он восторженно говорил ей, по-новому влюбленный, какое в ней душевное богатство, какие духовные возможности что он прямо преступник перед ней, все эти месяцы их совместной жизни только "пьет из нее любовь" и ничего для нее не сделал, самого важного не сделал - не обогащал ее умственно, что отныне он посвятит ей всего себя, что они вместе будут читать и думать - "и эта прелестная головка столько еще чудесного узнает!". Эти восторженные излияния, вызванные ее очарованием и возбуждением от бегов, перешли в самобичевание за такую пустую жизнь, какой он живет теперь, забыв о своих работах, о "самом важном, что было для него смыслом жизни". Но теперь, когда его жизнь наполнена любовью, ему открывается новый смысл, и он чувствует себя сильным, как никогда, перед ним открываются такие горизонты, такие планы что вот переедут в Петербург, и он начнет жизнь разумную, полную высших интересов.

В те дни Виктор Алексеевич интересовался Толстым, его народничеством и опрощением, и с увлечением читал "Анну Каренину", печатавшуюся в "Русском вестнике". Левин особенно привлекал его. Конечно, жить надо не только для себя, а для общих целей, и это она, Дариня, какой-то своей тревогой, каким-то духовным устремлением, душевной глубиной своей заставляет его вглядеться, дает толчки. Вот теперь в Петербурге читает публичные лекции талантливый молодой мыслитель Владимир Соловьев, говорит о рождении Бога в человеке, о Богочеловечестве "в наше время точного знания публично ставить вопрос о Боге!". Они непременно его послушают. "Понимаешь, Дариночка - растроганно говорил он ей, - этот Соловьев говорит о том же, во что ты, прелестная, скромная моя, веришь сердцем!" Ему было приятно говорить ей это, отыскивать в ней сокровища.

Эти страстные излияния, которые она понимала смутно, действовали на нее успокоительно. Возбуждение и тревога проходили, и ей казалось, что испытанное ею на бегах волнение - вовсе не от того, что "гусарчик" поцеловал ей руку под перчаткой, - "отвернул и поцеловал насильно!" - и не от того, что отдал ей честь при всех и провалил Огарка, а от непривычки к такому зрелищу, как бега, от общего азарта, от ее нервов и страстности, как объяснил Виктор Алексеевич.

Вернувшись домой, они увидели ожидавшего их посыльного. Посыльный принес ложу бенуара на "Конька-Горбунка", в Большом, на четвертый день. Это напоминало о неприятном: детей с ними, конечно, в театр не пустят, Вагаев под арестом, все так разладилось.

Они решили зажечь елку и разобрать, чтобы не напоминала о неприятности. Зажгли и без радости смотрели, как скучно она горела-догорала, и Дариньке казалось, что взиравший на небо Ангел плакал, Когда догорели свечки, Даринька неожиданно расплакалась. Что такое? Так, ничего, взгрустнулось, сама не знает. Пряча в коробку обезглавленного гусарчика, сиротливо стоившего под елкой, она вспомнила "тошный" сон. Весь день что-то ее томило, до тошноты, и она все старалась вспомнить, что же такое было, что-то противное. И вот когда убирала гусарчика в коробку, Виктор Алексеевич, помогавший ей снимать с елки стеклянные шарики, уронил один на большое блюло, и шарик разбился в блеске. И она вспомнила "тошный" сон. Сон был бессмысленный, но Дариньке показался вещим.

Входит она в богато украшенную комнату, еде на высоких полках стоят открытые пироги с вареньем н разноцветные торты с фруктами. А на голом столе белое блюдо, и на нем красивое яичко, будто фарфоровое, прозрачное, и кто-то велит ей: ешь! Она разбила яичко ложечкой и с удовольствием стала есть: необыкновенно вкусно. И вот что-то в желточке затемнело, она потрогала ложечкой, поддела что-то шершавое и увидела, что это дохлая крохотная мышь! Она отшвырнула с отвращением яичко, а мышь вывалилась, вся склизкая, и вдруг заюлила по столу. Даринька проснулась от тошноты и страха, подумала, что будет что-то ужасно гадкое, и забыла сон. Но весь день томило ее чувство тошной тоски и страха.