Пути небесные. Том I
XIV ЗЛОЕ ОБСТОЯНИЕ
Необыкновенное возбуждение Дариньки на бегах и ее "восторженные слезы", как говорил Виктор Алексеевич, он объяснил себе чрезвычайной ее чувствительностью и даже страстностью, и это новое в ней делало ее еще прелестней: Даринька обновлялась, раскрывалась в чудесно-новом и обещала раскрываться дальше. Он называл ее страстно-нежно - "новая моя прелестно-азартная моя!.." и восторженно повторял, что не мог и вообразить, чтобы такая бесплотная, такая небесная, какую видел совсем недавно в келье матушки Агнии, могла оказаться такой страстуней, такой азарткой-лошадницей! Вспоминал, какие были у нее глаза, - в тревоге и истоме, - и ему было приятно думать, что это в ней наследственная черта одного из славных русских родов, кровь которого в ней текла: страстность до исступления и благочестие до подвижничества. Растроганный этим объяснением, по дороге с бегов домой он восторженно говорил ей, по-новому влюбленный, какое в ней душевное богатство, какие духовные возможности что он прямо преступник перед ней, все эти месяцы их совместной жизни только "пьет из нее любовь" и ничего для нее не сделал, самого важного не сделал - не обогащал ее умственно, что отныне он посвятит ей всего себя, что они вместе будут читать и думать - "и эта прелестная головка столько еще чудесного узнает!". Эти восторженные излияния, вызванные ее очарованием и возбуждением от бегов, перешли в самобичевание за такую пустую жизнь, какой он живет теперь, забыв о своих работах, о "самом важном, что было для него смыслом жизни". Но теперь, когда его жизнь наполнена любовью, ему открывается новый смысл, и он чувствует себя сильным, как никогда, перед ним открываются такие горизонты, такие планы что вот переедут в Петербург, и он начнет жизнь разумную, полную высших интересов.
В те дни Виктор Алексеевич интересовался Толстым, его народничеством и опрощением, и с увлечением читал "Анну Каренину", печатавшуюся в "Русском вестнике". Левин особенно привлекал его. Конечно, жить надо не только для себя, а для общих целей, и это она, Дариня, какой-то своей тревогой, каким-то духовным устремлением, душевной глубиной своей заставляет его вглядеться, дает толчки. Вот теперь в Петербурге читает публичные лекции талантливый молодой мыслитель Владимир Соловьев, говорит о рождении Бога в человеке, о Богочеловечестве "в наше время точного знания публично ставить вопрос о Боге!". Они непременно его послушают. "Понимаешь, Дариночка - растроганно говорил он ей, - этот Соловьев говорит о том же, во что ты, прелестная, скромная моя, веришь сердцем!" Ему было приятно говорить ей это, отыскивать в ней сокровища.
Эти страстные излияния, которые она понимала смутно, действовали на нее успокоительно. Возбуждение и тревога проходили, и ей казалось, что испытанное ею на бегах волнение - вовсе не от того, что "гусарчик" поцеловал ей руку под перчаткой, - "отвернул и поцеловал насильно!" - и не от того, что отдал ей честь при всех и провалил Огарка, а от непривычки к такому зрелищу, как бега, от общего азарта, от ее нервов и страстности, как объяснил Виктор Алексеевич.
Вернувшись домой, они увидели ожидавшего их посыльного. Посыльный принес ложу бенуара на "Конька-Горбунка", в Большом, на четвертый день. Это напоминало о неприятном: детей с ними, конечно, в театр не пустят, Вагаев под арестом, все так разладилось.
Они решили зажечь елку и разобрать, чтобы не напоминала о неприятности. Зажгли и без радости смотрели, как скучно она горела-догорала, и Дариньке казалось, что взиравший на небо Ангел плакал, Когда догорели свечки, Даринька неожиданно расплакалась. Что такое? Так, ничего, взгрустнулось, сама не знает. Пряча в коробку обезглавленного гусарчика, сиротливо стоившего под елкой, она вспомнила "тошный" сон. Весь день что-то ее томило, до тошноты, и она все старалась вспомнить, что же такое было, что-то противное. И вот когда убирала гусарчика в коробку, Виктор Алексеевич, помогавший ей снимать с елки стеклянные шарики, уронил один на большое блюло, и шарик разбился в блеске. И она вспомнила "тошный" сон. Сон был бессмысленный, но Дариньке показался вещим.
Входит она в богато украшенную комнату, еде на высоких полках стоят открытые пироги с вареньем н разноцветные торты с фруктами. А на голом столе белое блюдо, и на нем красивое яичко, будто фарфоровое, прозрачное, и кто-то велит ей: ешь! Она разбила яичко ложечкой и с удовольствием стала есть: необыкновенно вкусно. И вот что-то в желточке затемнело, она потрогала ложечкой, поддела что-то шершавое и увидела, что это дохлая крохотная мышь! Она отшвырнула с отвращением яичко, а мышь вывалилась, вся склизкая, и вдруг заюлила по столу. Даринька проснулась от тошноты и страха, подумала, что будет что-то ужасно гадкое, и забыла сон. Но весь день томило ее чувство тошной тоски и страха.
Теперь, к ночи, это чувство тоски усилилось и вылилось слезами. Сердце ей говорило, что неприятное связано с "гусарчиком", и она старалась избыть это "неприятное", успокаивала себя, что оно уже миновало, - Вагаев поцеловал ей руку под перчаткой, - что "неприятное" было в его словах "единственной вам дам знак, что только о вас и думаю", и дал знак, козырнув на глазах у всех, и теперь за нее страдает, и ей это очень неприятно. Успокаивала себя, но знала, что неприятное не это: напротив, в этом было что-то захватывающее, ликующее, сладко-томящий грех. Неприятное еще будет, будет, - томило сердце.
Даринька заставила себя войти в "детскую", помолиться. Затеплила угасшие лампадки, прочла зачинальные молитвы, - и не могла молиться: что-то мешало ей. Спрашивала с мольбой, растерянно: "Господи, что со мной?.." - но мысли бежали от молитвы. Взглянула истомлснно на зачатую по бархату работу-вышивание- на неоконченный василек синелью, плат на ковчежец с главкой великомученицы Анастасии-Узорешительницы, подумала - не сесть ли за работу? - и не могла. Томило ее укором: какая стала! И к обедне сегодня не ходила, стала совсем язычница. И мысли были совсем не здесь. Спрашивала с тоской молящей: "Господи, что со мной, дай силы!.." - но слова падали рассеянно и пусто. Как всегда к ночи, топилась лежанка, полыхала. В пламени от нее светился розовым серебром оклада образ Рождества Богородицы. На голубом подзоре розовели серебряно-шитые цветы, золотые пчелы и колосья, в венке из золотой вязи, словами тропаря: "В рождестве девство сохранила еси". Даринька горестно смотрела на святые буквы, на этот подзор-дар-счастье, некогда принесенный ею с матушкой Агнией на Пасхе, когда пышно цвела сирень - вспомнила, что надо сюда другую святую песнь, а это тропарь Успению - и почувствовала, как жжет у сердца. Сердце теплело, отходило, в глазах наплывали слезы. Даринька упала на колени и излилась в молитве.
Виктор Алексеевич пришел за ней, - было уже за полночь, - окликнул ее за дверью, но она не отозвалась. Он вошел в "келью" и нашел Дариньку на полу, в застывших слезах, без чувств.
- Это был обморок от напряжения в молитве, как я тогда подумал, - рассказывал Виктор Алексеевич. - После она призналась, что это было от "злого обстояния", от мыслей страшных, от бессильной борьбы, с собой, с одолевавшим "постыдным искушением".
В эту ночь "злого обстояния", "не находя исхода стыду и мукам", - писала она в "записке к ближним", - Даринька вспомнила глубокое слово великого аскета из Фиваиды: "Томлю томящего мя", - и в исступленной борьбе с собой, выжгла восковой свечкой, от огонька лампадки, у сердца, под грудью, - "охраняющий знак креста".
- Она носила его всю жияпь. Я его никогда не видел, узнал о нем только после даже от меня таила - рассказывал Виктор Алексеевич.
Еще до света Даринька пошла к обедне и воротилась тихая, примиренная. Сказала Виктору Алексеевичу, осветляя лучистыми глазами, т е м и, глазами юницы чистой, какие впервые увидел он в келье матушки Агнии: "Я опять буду умница". И хорошо уснула.