Пути небесные. Том I

XXII ЗНАМЕНИЕ

Явление матушки Агнии, вызванное страстным душевным напряжением - "вскриком сердца", как называла Даринька, - осияло радостным светом ее душу. В эту ночь темное и тревожное отмелось, и неразрешимое - что же будет? - стало совсем не страшно. Этому помогла молитва.

В "записке к ближним" Дарья Ивановна записала об этом так: "Я не молилась тогда словами, а стенала мои душа, взывала. И я получила облегчение. Я еще не знала тогда, как научили подвижники молиться: забыть про себя, как бы муравейчиком стать пред Господом, как бы дитей лепечущим. Матушка Агния говорила верно. Помню, в тот снежный вечер, когда я была еще чистая, за всенощной под Николу-Угодника, Виктор Алексеевич смутил меня, и я вся сомлела, чуть не упала на солее. Матушка мудро меня наставила. В ту ночь сколько я становилась на молитву, но не могла побороть мечтания. Матушка сердцем прознала тайное, что во мне, и окликнула ласково: Что это ты, сероглазая, не спишь, никак не угомонишься? с метели, что ли? А ты повздыхай покорно, доверься Господу, даже и не молись словами о н о и отмоется. И я получила облегчение".

- Всю жизнь Даринька соблюдала ее завет, - рассказывал Виктор Алексеевич. - Тут глубокий психологический закон, древний, как откровение: взывай, от себя уйди, - "и умирится с тобой небо и земля", как говорит Исаак Сирии. Странно это звучит, но тут как бы некий "закон механики", механики человеческого духа: переход звука в душевное движение. Взывание молитвой как бы сталкивается с душой, и получается, как в механике, т е п л о т а - успокоение. Этот закон материи применим и к духовной сфере, подвижники разработали его до чуда. Вспомните "Иисусову молитву". Конечно, этому есть пределы. Старец Амвросий Оптинский, помню, в шуточку мне сказал: "Бывает, и заборматывают себя дьячки вот так-то: Помелось-помелось-помелось - пыль-то пометешь, а грязь-то лопатой надо, она тяжелая".

"Пыль" отмелась молитвой. А что потяжелее-запряталось, осталось. Это скоро узнала Даринька.

Она мало спала в ту ночь. Проснулась - еще не рассветало, кукушка пробила 5. Проснулась и легкостью на душе узнала, что поет еще в ней - она, "радость играющего сердца", сошедшая на нее от светлого лика матушки Агнии. Чувствовала себя покойной, как в тихой келье у матушки. Все мучительное закрылось непобеждаемым - "да будет воля Твоя". А впереди светилось: "Батюшка Варнава не оставит, укажет путь". Но оставалось ч т о-т о, чего она избегала мыслью, словно его и не было: "Сегодня приедет о н" Она старалась не в и д е т ь его лица, не помнить имени, которое в ней звучало, запрятать в мысли о матушке. И вспоминала, и видела, и слышала запах ландышей.

Даринька не видала снов. Помнилась боль под сердцем, "как раскаленным углем"; но во сне ли приснилась боль или вправду болело сердце, она не знала. И еще помнилось: перед тем как проснуться, смутно прошло в душе, что виденное во сне яичко с противной мышью было ей вразумлением: "гадость" и увидала - э т у, ужасную розовые подушки с куклами "эту грязь". Смутную эту мысль о "гадости", об "ужасной яме", куда ее т а возила, закрыла нежная музыка. Сначала она не понимала, что такое?.. За дверью, в зале наигрывалось такое возносящее, духовное, как пение клирошанок в монастыре, - и Дариньке вспомнилось, что это "Коль славен наш Господь в Сионе", из нецерковного обихода, что певала она у матушки Руфины-головщицы, в певчей.

Давно повелось в Страстном, еще по благословению митрополита Платона, благолепное пение стиховное, "ради душевныя услады", и в певчем покое сохранялись, рядом с цветной триодью, особые "голубые нотки", с которых белицы-клирошанки пели. С этих ноток полумирского пения белицы списывали на память "духовные новые стихи". Списывала и Даринька. Когда вынесла из обители благословение матушки и узелок с лоскутками, вынесла и ту тетрадку с духовными стишками. Хорошо помнила и "первого Ангела, с душой", как называли клирошанки, начинавшегося словами: "По небу полуночи Ангел летел", и другого, "райского Ангела", игуменьей запрещенного, но любимого клирошанками, начинавшегося так сладостно: "В дверях Эдема Ангел нежный главой поникшею сиял", называвшегося в великой тайне - "Влюбленный демон". Даринька напевала его чуть слышно, когда сидела за пяльцами. Были еще: "Я в пустыню удаляюсь от прекрасных здешних мест" и "Девы мудрые светильники возжжеиы несут пылающи во встречу Жениха", и откуда-то взявшееся, хранимое подспудно, совсем греховное, напевавшееся в великой тайне: "Катя в рощице гуляла, друга милого искала", - где были соблазнительные стишки, от которых пылали белицы: "Милый!" - Катя говорила, "Ми-лый!" - роща повторила. "Иль пришла моя беда?" Отвечала роща: "Да!"

Даринька вспомнила про "музыкальный ящик", и ей стало нехорошо. Прасковеюшкин голос сердито сказал за дверью: "Только бы баловать у, глупая! сейчас прихлопни, разбудишь барыню!.." И голосок Анюты ответил мучительно-скрипуче: "Да ее не придушишь, окаянную куда тут ткнуть-то?.." Потом, как в магазине у Мозера, музыка заиграла "Я цыганка молодая", потом "Камаринского", потом еще что-то поиграла и затихла. Даринька спохватилась: скорей к обедне, панихидку по матушке надо на могилке панихидку, явилась матушка непременно надо панихидку. Карп громыхал дровами, топил печи. Говорил - такая опять метель, свету не видать, весь переулок завалило. Дарннька оживилась, откинула занавеску, пригляделась, - окна были залеплены. В мути от фонаря взвивало, крутило, сыпало. Метель-то, метель какая! Крикнула радостно Анюте - одевайся скорей, к обедне! Одна боялась. Открыла форточку, сунула руку, помахала, - метет-то как! Радостно стала одеваться.

- Все мы любим метель и половодье любим, - рассказывал Виктор Алексеевич, - но в Дариньке метель вызывала какое-то бурное веселье, что-то больное даже. Метель для нее закрывала все. Как метель, она порывалась скорей на волю, ее в л е к л о: "Так бы и побежала, побежала куда - не знаю!" И какая-то светлая мечта пробегала в ее глазах. Она всегда говорила, что "все другое, когда метель все надоевшее пропадает и вдруг что-то сейчас откроется д р у г о е". Куда-то ее влекло в метели. Когда, после, мы жили в Мценске, - только, бывало, пойдет метель, мы всегда запрягали в пошевни и катили куда глаза глядят. Только, бывало, просит: "Дальше, дальше куда-нибудь!" В метели, за метелью, - что-то ей чудилось, новый какой-то мир. Надо было видеть ее глаза: бурный восторг, до экстаза. Я ее так и называл Снегуркой.

Даринька надела серенькое простое платье, бархатную шубку, - простенькой все еще не было, - повязалась по-бабьи шалью: метель метет. Предупредила Прасковеюшку, как вчера, чтобы не пускали ни за что "ту, ужасную", если опять приедет, и Карп чтобы не пускал за ворота. Сказала, что долго не вернется, - "будем ходить, ходить", чаю напьются у просвирни, после ранней, а потом в Страстной монастырь с Анютой, а оттуда, пожалуй, и в Кремль проедут, в Вознесенский, к одной монахине.

Вышли во двор - и ахнули: намело снегу по колена, пришлось отгребать калитку. Не узнать стало переулка: занесло и тумбы, и заборы, и домишки, в непроглядно-густой метели потонули сады и фонари, - стало как в чистом поле. Начиналась невиданная метель, памятная и по сие время старожилам, "недельная", какой еще не бывало спокон веку, о которой потом долго говорили и писали, как все хляби небесные разверзлись, как заблудились на Красной площади проходившие в караул солдаты и засыпало фонари до верха. Чтобы не потеряться, Даринька взяла за руку Анюту. С трудом добрались до церкви. Церковную решетку всю замело метелью, не было видно церковки: схоронилась она в сугробах, стала совсем такая, как привиделось Дариньке во сне, - будто ждала кого-то у церковки в сугробе, - только синий глазок лампадки светил над сугробом звездочкой. Дариньке показалось, что земное совсем пропало, - церковь только, да белый снег, да невидное небо, откуда снег, да святой огонек лампадки. Плакучие березы лежали космами на снегу, надо было ползком под ними, чтобы пробиться к церкви. В притвор намело до двери, занесло крестильную купель до верха. Даринька с облегчением вздохнула- и вдруг услыхала - ландыши! Пахло метельным снегом и ладаном, и это напомнило ей почему-то ландыши. Церковь была пуста, - кто пойдет в такую метель, да ночью! - можно было легко молиться. Даринька тишину любила, но не могла молиться. Пахло ландышами и здесь, - и т о, что тревожило-таилось, - молитвой не отметенное, - начинало ее томить. Неотвязно одолевали мысли о приезде Вагаева, - она мысленно называла его Дима, - старалась забыть, молиться. Но мысли томили и смущали.

После ранней обедни зашли к просвирне, чтобы переждать до света. Пили чай с теплыми просфорами, и Дариньке казалось, что она сидит в келье у матушки. Радостны были ей старинные темные иконы, хрустальные подлампадники, висевшие под ними благолепно фарфоровые пасхальные яички. Радовало смотреть на горбатые сундуки, на коврики, на священные по стенам картинки. И священный запах, и старинные за стеклом часы, с круглым, как месяц, маятником, и расшитая бисером подушка - все было совсем такое, как у матушки Агнии покойной, и влекущая душу тишина. Даринька вдруг заплакала. Просвирня забеспокоилась: да что такое, здоровы ли. Нет, ничего, здорова, а так по матушке Агнии взгрустнулось. Просвирня ахала: и что за метель взялась, ноги отламываются - так болят, надолго, пожалуй, непогода А завтра-то как же к Троице, ежели метель такая, не дай-то Бог? не переждать ли лучше? Съездить-то хорошо, приятно завтра вот разве только, а через два дни сочельник, навечерие будет, водосвятие, отлучаться никак нельзя, не перегодить ли лучше? Даринька определенно не сказала, сказала только: "Да, да какая погода будет если метель такая"- думала, что сегодня приедет Дима.

Даринька торопилась в монастырь, отслужить на могилке панихидку. Вспомнила, что надо купить матушке Виринее гостинчика, так и не собралась. Просвирня ахала, - да куда же, в метелицу такую, свету Божьего не видать, что рассветает только.