Metropolitan Anthony of Sourozh. Transaction
полно до края— мне некогда прийти на пир твоего хозяина, даже моего
хозяина,— разве он не может этого сам понять? У меня своя радость—
как же я могу вместить еще чужую радость? Привязанность, любовь, которая на
грани вечности, по эту или по ту сторону вечности, в зависимости от того, как
мы к ней отнесемся, снова делается преградой: она меня держит на земле, мне
некуда уйти от нее. Вечность— потом, когда-то, а теперь— заполнить
бы время этой радостью, этим изумлением, этим счастьем, и довольно того, что
мое счастье— мое, не нужно мне чужого. И третий званый тоже не
идет на пир Божий, потому что боится, как бы от него не ушла временная радость,
утонув в вечности, в вечном.
И что же остается? Остается человек, живущий тем, что держится за землю,
которая его поглотит, весь смысл своего существования полагающий на то, чтобы
что-то сделать с этой землей и на этой земле— временное, которое тоже
пройдет: память людей проходит, здания рушатся, весь мир покрыт остатками
отживших, умерших, разрушившихся цивилизаций. И человек все-таки строит новую,
которая тоже не устоит, временную, бесцельную, потому что ни в ней самой нет
цели, ни дальнейшей цели нет. И вместо того чтобы через любовь раскрыться,
человек часто любовью замыкается: свои— и прочие… И это очень страшно. О,
эти «прочие» и «свои» могут быть очень различно распределены, «своих» может
быть очень много, но все равно, пока остается один «прочий», Царства
Божия не только нет, оно отрицается.
Я хочу вам дать два образа. Первый— рассказ о реальном человеке,
которого я помню, родных которого я знал. Ученый, творческий, одаренный человек
умер, его схоронили. У него был сын в сумасшедшем доме, юноша, не достигший еще
двадцати лет. Его мать сообщила ему о смерти отца. Он рассмеялся и ответил:
«Неправда! Он не мог умереть!» Истощивши все свои объяснения, мать привела его
ко мне, чтобы я ему растолковал, что его отец на самом деле умер. Прежде чем
что-либо ему сказать, я спросил юношу: «Почему ты думаешь, что твой отец не