Metropolitan Anthony of Sourozh. Transaction

больной провел там шесть месяцев и ни разу ни слова не ответил ни врачу, ни

сестрам, ни приходившим родным. Я, припомнив беседу с одним психиатром,

попросил начальника отделения дать мне возможность с ним сидеть. Я с ним

сиживал три, четыре, пять, шесть часов подряд без единого слова— я просто

сидел, и он сидел. После десяти дней или двух недель он вдруг ко мне обратился

и сказал: «Зачем вы все эти дни и часы со мной сидите, в чем дело?» И с этого

началось его выздоровление благодаря тому, что он смог с кем-то заговорить. Это

психопатологический случай. Не все мы— патологические случаи в таком же

смысле, но все мы замкнуты в себе. У каждого из нас есть сердцевина, которую мы

боимся открыть другому человеку. А вместе с тем, если мы не откроемся (я не

говорю о тех глубинах, куда только Бог имеет право заглянуть), если человек не

приоткроет тех глубин, где происходит внутренняя борьба между светом и тьмой,

между жизнью и смертью, между добром и злом, то твое священническое присутствие

с точки зрения его болезни никакой пользы не принесет.

У меня есть близкий пример тому, правда, еще из моей врачебной работы.

Помнится, на войне, во время первых боев, привели одиннадцать раненых солдат.

Это был мой первый контакт с людьми прямо с поля битвы. Они были еще охвачены

страхом. Я подумал: я должен как можно скорее сделать для них— для

каждого— что могу, чтобы следующий не ждал слишком долго… Я работал как

можно быстрее и отправлял их в больничную палату. Потом пошел туда и обнаружил,

что я ни одного из них не могу узнать: ведь я смотрел на их раны— на

грудь, на ноги, на живот, на плечи, а в лица не вглядывался, никто из них не

был ранен в лицо. И они все оставались в состоянии шока, потому что они его не

изжили. Когда была приведена следующая группа раненых, я, наученный первым

опытом, решил, работая руками, с ними разговаривать (можно сделать руками очень

многое, пока говоришь и смотришь на человека). Я каждому смотрел в лицо и

задавал вопросы, потом, глядя, конечно, на свои руки и на его раны, делал то,

что надо. Я спрашивал: «Как тебя зовут? Где тебя ранило? Очень ли было страшно?»—