Да ведают потомки православных. Пушкин. Россия. Мы

Заслуживает внимания то, что антиевангельский пафос тут же оказывается и антипушкинским. Автор строк о "проклятье заветов" (ср., кстати, слова Вальсингама Священнику: "Но проклят будь, кто за тобой пойдет"), "попиранье заветных святынь" и "поругании счастия" не мог не знать пушкинских слов о "святыне обоих Заветов", "обруганной" философией XVIII века, и других слов: о том, что "Поэзия... не должна унижаться до того, чтоб силою слова потрясать вечные истины, на которых основаны счастие и величие человеческое".

Вообще стихотворение "К Музе" есть настоящая духовная трагедия: ведь для Блока слово не было игрушкой, он сказал то, что на самом деле чувствовал и знал. Надо, видимо, верить и словам "...когда-то мной виденный круг", такие вещи тоже не говорятся "для красоты", тем более великими поэтами: им изредка и в самом деле что-то "показывают" - или дают услышать. "Шум и звон", наполнившие слух пушкинского Пророка, не просто "художественный образ", как и шумы и звоны Ахматовой ("Бывает так: какая-то истома..."),- важно, кто показывает и дает услышать.

Да ведь и Блока однажды, спустя примерно пять лет после стихотворения "К Музе", увлек странный - но не звенящий, а жужжащий - звук.

Из этого звука и возникло произведение, возможность (быть может - и неизбежность) которого была уже заключена в стихотворении "К Музе" - а предсказана Пушкиным.

* * *

Это произведение, в котором Блок, по его признанию, очередной раз в жизни "отдался Стихии",- своего рода двойник песни Вальсингама. И странное возникновение, "надиктованность", и осознание авторами (Вальсингамом - смутное, Блоком - уверенное) своей медиумичности, и "метельный" колорит "могущей Зимы" - все это так похоже, и даже голос автора похож на Вальсингамов ("Охриплый голос мой приличен песне"),- где еще у Блока более "охриплый" голос, чем в "Двенадцати"?

Если блоковское "Благовещение" - это "Гавриилиада", написанная всерьез, то "Двенадцать" - гимн Чуме, пропетый на самом деле: не в драме, а в жизни.

В обоих гимнах - Чуме и "музыке Революции" - поражают безукоризненное совершенство, огненный дионисийский темперамент, мятежность (в гимне Чуме романтическая, в поэме - фольклорная, разгульно-разинская по размаху, фабрично-кабацкая по происхождению), наконец, неотразимая власть "гибельного восторга" над нашими чувствами, мгновенно плененными этой духовной агрессией. И там и там - воспевание антиценностей и антисвятынь (у Вальсингама - стихии чумы, смерти, у Блока - стихии социальной, хаоса, буйства, в сущности - уголовщины), вплоть до называния черного белым: смерти - бессмертием (Вальсингам), "черной злобы" - "святой злобой" (Блок). Вслед за Вальсингамом, у Блока - мотивы черной литургии, черной вечери ("Черный вечер. Белый снег", двенадцать "антиапостолов").

Нет, кстати, никакого сомнения - это ясно из ситуации "Пира..." и ввиду знаковости пушкинского художественного языка,- что первая ремарка Пушкина "Несколько пирующих мужчин и женщин" (из них персонально обозначены пять или шесть, один раз названо "несколько голосов" и дважды - "многие") на сцене должна материализоваться в числе двенадцать.

"Пир во время чумы" начинается озорным предложением помянуть умершего Джаксона так: "...выпить в его память С веселым звоном рюмок, с восклицаньем..." А поэма "Двенадцать" начинает у Блока писаться, по свидетельству К.И. Чуковского, именно с "озорного" эпизода поминания убитой Катьки, который был подсказан Блоку тем самым жужжащим звуком: "Ужъя времячко Проведу, проведу... Ужъя ножичком Полосну, полосну..." Сходно эти эпизоды и оканчиваются: "Пускай в молчанье Мы выпьем в честь его... Все пьют молча" - "Выпью кровушку За зазнобушку... Упокой, Господи, душу рабы Твоея... Скучно!"

После упоминания имени Матильды взор Вальсингама, следуя (как впервые заметила в уже названной книге М. Новикова) за "подъятой" рукой Священника, обращается "к небесам" - в ответ же на монолог Председателя звучит "Женский голос. Он сумасшедший - Он бредит о жене похороненной!". У Блока: после гибели Катьки Петька, совсем раскиснув ("...Эту девку я любил..." - ср.: "И знала рай в объятиях моих"), тоже едва ли не готов воззвать к небу: "Ох, пурга какая, Спасе!",- а в ответ следует немедленное вразумление: "От чего тебя упас Золотой иконостас? (Ср. издевательские ответы пирующих Священнику. - В.Н.) Бессознательный ты, право ("Он сумасшедший...". - В.Н.). Рассуди, подумай здраво - Али руки не в крови Из-за Катькиной любви?" - это напоминание о повязанности Петьки общим "беззаконьем" похоже на недавнюю угрозу самого Вальсингама ("...проклят будь, кто за тобой пойдет") в ответ на слова Священника, напомнившего пирующим как раз о "Спасе". Кстати, в "Двенадцати" есть и "свой" Священник: "Что нынче невеселый, Товарищ поп?" - могли бы сказать пушкинские пирующие вслед за отповедью своего Председателя: "...юность любит радость".

Это лишь некоторые из "странных сближений" пушкинской трагедии и блоковской поэмы, у которых и место действия общее - "улица".

Любопытно и соотношение финалов гимна Чуме и поэмы "Двенадцать". Предваряются они сходными мотивами: "Итак, хвала тебе, Чума! Нам не страшна могилы тьма, Нас не смутит твое призванье" - "...И идут без имени святого... Ко всему готовы, Ничего не жаль..."

А сами финалы гимна и поэмы выглядят словно нарочито восходящими к общему источнику - последним строчкам самого кощунственного стихотворения молодого Пушкина, его послания к декабристу В.Л.Давыдову ("Меж тем как генерал Орлов",1821), которое выражает надежду на успехи революции в таких словах: "Вот эвхаристия другая... Мы счастьем насладимся, Кровавой чаши причастимся - И я скажу: Христос воскрес".