Да ведают потомки православных. Пушкин. Россия. Мы

В 1830 году в Болдине, когда он шутит о дяде, эта жажда доходит чуть ли не до визионерства: "Я тень зову, я жду... Ко мне, мой друг, сюда, сюда! Явись... Приди... сюда, сюда!" Ткань "Заклинания" трепещет от этих ударов, кажется, слова прорвут дыры, и там что-то проглянет, что-то случится, ибо она у него и в самом деле не совсем мертва,- так сильна связь их душ.

Тогда же обращение к другой женщине - "Прощанье". "В последний раз" дерзая "мысленно ласкать" ее образ, он тут же произносит: "Уж ты для своего поэта Могильным сумраком одета, И для тебя твой друг угас". И дальше: "Как овдовевшая супруга",-уславливаясь, что отныне они друг для друга - мертвые. То есть сам нежно, но твердо рвет сердечные, духовные связи, расстается глубоко, до конца, до смерти. Стало быть, смерть для него бывает и в жизни. Запомним.

Теперь назад - к знаменитой элегии 1826 года.

Под небом голубым страны своей родной

Она томилась, увядала...

Увяла наконец, и верно надо мной

Младая тень уже летала:

Но недоступная черта меж нами есть.

Напрасно чувство возбуждал я:

Из равнодушных уст я слышал смерти весть,

И равнодушно ей внимал я.

Так вот кого любил я пламенной душой

С таким тяжелым напряженьем,

С такою нежною, томительной тоской,

С таким безумством и мученьем!

Где муки, где любовь? Увы, в душе моей

Для бедной, легковерной тени,

Для сладкой памяти невозвратимых дней

Не нахожу ни слез, ни пени.

Не правда ли, она так же, если не более, жива, чем это будет в "Заклинании"? "...и верно... уже летала" - повергает в трепет категорической достоверностью факта (только задним числом постигнутого: я еще не знал, а она верно уже летала!) - факта присутствия живой "младой", "бедной" и не условно поэтической "легкокрылой", нет - легковерной тени (на неожиданность сдвига из "поэтичности" в реальность давно указала Л.Я.Гинзбург: см. "О лирике". Изд.2-е.Л.,1974,с.203. - В.Н.) - легковерной потому, что она уже побывала, уже веяла над ним, а он, даже узнав об этом, не только не воззвал, нет, даже и не почувствовал ничего кроме равнодушия.

Объясняли: он, мол, тогда же узнал о казни декабристов - до возлюбленной ли тут? Здесь, помимо морального безразличия, любопытный принцип позитивистской методологии: все в произведении выводить из окружающих текст обстоятельств, а от самого текста держаться подальше.

Ну, а если заглянуть все-таки в текст? - есть же в нем, наверное, свой порядок, логика, постройка, связи смыслов...

Кстати - насчет пушкинских лирических построек. Их порядка, связности, внутренней иерархии. Внимание к этому предмету в пушкиноведении не очень распространено, скорее наоборот. Чаще всего стихотворение воспринимается как лирический гул, из которого можно извлечь те или иные фрагменты и составить из них композицию, отвечающую моим представлениям о смысле этого гула,- меняя и порядок, и связи, и внутреннюю иерархию текста. Логика, алгоритм пушкинской постройки остаются в стороне. В результате элегия "Под небом голубым..." чаще всего понимается как отражение, или рассмотрение, некоего психологического парадокса (любил страстно, а о смерти узнал равнодушно) - и все. Или как ламентация по поводу непрочности наших чувств - и все. В обоих случаях стихотворение превращается в горестное "ах!", в художественное междометие.

Если же отнестись к пушкинским стихам как к постройкам, можно увидеть бездну необыкновенно важных вещей.

Встречается, к примеру, любопытная особенность: то, что является главным, по смыслу ключевым, порой проскальзывает в общей фабуле высказывания незаметно, сглаживаясь в ней, что называется, заподлицо. К примеру, повествовательная фабула II главы "Онегина" организована таким образом, что центрального эпизода - строф о Татьяне - может как бы и не быть: рассказ до и после них великолепно обходится без Татьяны, словно ее и нет. Или история с посланием "В Сибирь": ходило более двадцати списков стихотворения, но в некоторых было не четыре строфы, а всего три - то есть после слов "...Разбудит бодрость и веселье, Придет желанная пора" сразу шло "Оковы тяжкие падут..."; то есть самая лиричная строфа, "Любовь и дружество до вас Дойдут сквозь мрачные затворы, Как в ваши каторжные норы Доходит мой свободный глас", исчезла, выпала под "прямым углом" чисто "гражданского" зрения; в остальных же списках она неприкаянно маялась, меняя свое место: в одних на третьем, в других на втором. Она воспринималась как излишне "личная" в столь "общественном" контексте. А между тем ее лиризм и есть та материя, в которой воплощено самое главное сообщение: надежда на амнистию, вынесенная автором из приватного разговора с новым императором, и весть о том, что его, автора, "любовь и дружество" не сидят сложа руки (подробно см. в книге "Поэзия и судьба", изд. 2-е и 3-е: "Народная тропа", глава "Судьба одного стихотворения" - В.Н.).

Иначе говоря, лирически центральный момент порой как бы утаивает свою семантическую центральность. На самом деле таким моментом в "линейный" контекст вводится новое измерение, требующее от нас поднять голову и посмотреть, откуда берутся желуди. Такой случай представляет собой и наша элегия.

Сначала говорится, что она, верно, уже была тут, "уже летала". Потом - о "недоступной черте", о равнодушии. Говорю о его трепете, недоумении, ужасе. Отвечают: ничего особенного: любил, а потом разлюбил, и вот теперь напрасно чувство возбуждает, - печально, конечно, но с кем не бывает, вот об этом и элегия, и зачем усложнять (см.:С.Бочаров. О чтении Пушкина.- "Новый мир",1994, № 6. - В.Н.).