Мир среди войны

Как-то вечером Педро Антонио позвал сына для разговора начистоту, вынудил во всем признаться и, к смущению своему, понял, что не в силах упрекнуть его.

«Такой уж возраст, – бормотал он. – Боже, что за времена настали!.. Ну, уж теперь я прослежу… Однако при его характере, пока не женится… Только бы он душу не загубил!»

Когда бедная мать частично узнала о том, что происходит, она долго плакала, и, поняв это по ее покрасневшим глазам, Игнасио, запершись у себя в комнате, расплакался тоже. С того дня перед глазами у Хосефы Игнасии неотвязно стоял злой дух в образе нарумяненной девицы в короткой юбке, обнажавшей ноги в красных чулках, – такой она увидела проститутку в дверях одного из тех домов, когда шла навестить подругу, жившую неподалеку от тех кварталов. Но больше всего ей запомнился остекленелый, тускло блестящий взгляд.

В один из ближайших вечеров супруги рассказали дядюшке Паскуалю о похождениях сына. Священник минуту молчал, но затем быстро взял себя в руки и, обратясь к родителям в наставительно-задушевном тоне, принялся внушать, что они должны денно и нощно оберегать мальчика от безбожных, смертельно опасных мыслей, что им следует запретить ему встречи с Хуанито Араной, а то, другое, пройдет, ибо это всего лишь кипение молодой крови, но нет ничего страшнее, чем гордыня духа. В конце концов он обещал сам позаботиться о племяннике, наставляя и увещевая его.

В тот вечер, несколько отойдя от тяжелого, смутного состояния, в каком он находился, Педро Антонио лег спать успокоенный, бормоча: «На все воля Божья!» Жену его, напротив, смутили и сбили с толку слова о гордыне духа, поскольку для нее за вожделениями плоти всегда крылась некая тайная ущербность, и она с дрожью думала о тех странных постыдных недугах, которые ни с того ни с сего находят на человека, превращая его в смердящий живой труп. Бедняжка, и вообще склонная к слезам, теперь тем более чуть что начинала плакать, умоляя Бога избавить ее сына и от вожделений плоти, и от гордыни духа, а более всего от того остекленелого, тускло блестящего взгляда. Она удвоила заботы о сыне: когда он засыпал, заходила взглянуть, не раскрылся ли он во сне; постоянно твердила: «Смотри, одевайся потеплее; если неможется, не вставай, я отправлю к Агирре записку». За столом постоянно подкладывала ему лучшие куски. В ней словно ожило то ласковое, нежное чувство, которое она испытывала в первые годы своего материнства. Испытывать на себе все эти ласки и нежности было для Игнасио мучительно стыдно.

Тогда за дело взялся дядюшка Паскуаль; беря с собой племянника на прогулки, он использовал их в назидательных целях. Он любил Игнасио, повинуясь голосу родственной крови, но прежде всего старался сформировать его образ мыслей, рассматривая племянника как объект воспитания. Идеи, социальные связи были в его глазах все; никогда не приходило ему в голову взглянуть на человека изнутри, увидеть в нем нечто большее, чем члена церковной общины, отдельно от нее. С одной стороны, он укорял племянника в плотских грехах с точки зрения здравого смысла; с другой – старался укрепить в нем веру отцов. Он повторял Игнасио мысли, вычитанные у Апариси Гихарро, туманная патетика которого почему-то нравилась этому человеку определенных, жестких взглядов; и Игнасио упоенно слушал его, думая о Кабрере, меж тем как дядюшка говорил о том, что карлизм – это утверждение и что, подобно тому как дьявол-змий уверял наших прародителей, что они будут как боги, либерализм обещает сделать каждого из нас королем, чтобы затем Господь обратил нас в неразумных тварей, как он поступил когда-то с Навухудоносором. Но больше всего дядюшка Паскуаль старался внушить племяннику презрение к либералам, рисуя их упрямыми, невежественными, коварными. Своими речами он настолько распалил дух племянника и настолько пренебрежительно настроил его в отношении общественного мнения, что для Игнасио начался период истового воцерковления.

По поводу и без повода Игнасио повторял, что считает себя верным сыном римско-апостольской католической церкви, непоколебимым карлистом и гордится этим.

Но кровь его не забыла дороги греха; случалось, что, находившись за день со свечой по городу, возбужденный тем, что на каждом шагу бросал вызов коварному обществу, вечером он вновь давал плоти поблажку. И, увидев однажды, как девица из борделя, заслышав гром, крестится, он почувствовал: к горлу у него подкатил комок, а когда он увидел у нее на груди ладанку и попутно припомнил мелодичные вирши Рафаэля, то в нем проснулась святая гордость за благословенную землю, подобно дубу,[57] под уродливыми наростами на коре которого текут здоровые соки. Бедная женщина! Уроженка Бискайи, она уже, наверное, была жертвой какого-нибудь либерала.

Когда Хуанито Арана открыто смеялся над его чувствительностью, он отвечал:

– Пусть я отпетый, пропащий, но все равно я – католик… Конечно, я из плоти и крови, но вера…

И у него действительно еще оставалось время раскаяться, поскольку Господь покидает лишь тех гордецов, какие окончательно перестали верить. И ему вспоминались примеры закоренелых грешников, на всю жизнь сохранивших приобретенную в детстве привычку усердно молиться перед сном Пресвятой Деве, и, хотя они и делали это машинально и в полусне, Богородица всегда в последний момент приходила им на помощь и спасала их. «Что бы со мной было, не верь я в ад!» – думал он, гордясь собой, поскольку в его глазах верующий злодей все же сохранял в себе что-то рыцарственное и самый беспутный человек мог оказаться вместилищем духовных сокровищ, которые скупое, легкомысленное и коварное общество не умеет ценить. Так он на свой лад истолковывал поучения дядюшки.

Убаюканная грехом, его плоть не причиняла беспокойств духу, и он безмятежно пребывал в нетронутой чистоте своей веры. Когда близилась исповедь, Игнасио давал себе слово крепиться; потом – делать это только из соображений гигиены, чтобы избежать больших зол и еще более гадких пороков; и после очередного падения он вновь искал утешения в вере.

Когда родители заподозрили, что сын так и не излечился от греха, они тут же, встревоженные, поспешили к дядюшке Паскуалю. Мать плакала, у отца был задумчивый, удрученный вид.