The Origins of World Spiritual Culture

Церковная жизнь времени Константина была периодом взаимопроникновения язычества и христианства. Взаимопроникновение началось еще раньше, со II века. Можно ли считать, что это катастрофа, что это провал, что это неудача христианства? Ни в коем случае! Можно ли считать, что это замечательно и прекрасно? Тоже нельзя. Однозначного ответа нет. Принимая в себя элементы язычества, христианство тем самым освящало все то прекрасное, что было в наследии веков от Индии до Нового Света. Мы можем сказать, что мимо Бога не прошло ни одно сердце, которое обращалось к нему на протяжении тысячелетий. Мимо мировой красоты не прошла ни одна искорка прекрасного, которая была в истории искусства.

Где бы ни рождались языческие концепции, они несли в себе нечто такое, что христианство могло принять не из соображений компромисса, конъюнктуры, а принять потому, что это было достойно.

Если некоторые наши песнопения имеют отзвуки гимнов Озирису, то меня это только радует, потому что до нас дошло вечное предчувствме воскресения, которое древний египтянин переживал на берегах родной реки. В окружении бесплодной пустыни он вдруг видел, как из глины, из этой земли, из этого ила поднимаются первые ростки. Он видел, что солнце вытягивает их вверх, и пел «Озирис смертию смерть попрал». И эти прекрасные слова мы повторяем, Церковь их берет. Опять–таки скажу, что в Церкви было достаточно поэтов, чтобы придумать свое. Но это было слишком хорошо, это была дань уважения, если хотите, любви и приятия ко всему внебиблейскому миру, который мы называем не совсем точно язычеством. Но этого мало. Есть нейтральная символика — например, наши крашеные яички, наши куличи, наши пасхи, всевозможные западные обычаи, которых вы не знаете, но которые взяты из язычества. Это нейтрально, и это — прекрасно. Почему прекрасно, потому что связано с плотью, с миром, с природой. Рождественские елки, прорастающий в ящичках овес и лежащие там крашеные яички — это с детства западает в душу, в этом есть некий гимн природы, связанный с нашим духовным пониманием Богоприсутствия в мире. Но было в таком соединении немало и отрицательного. Были и прямые компромиссы. Взять в христианский гимн великие слова «Смертию смерть поправ» — компромиссом не было, а вот взять в христианскую жизнь и христианские законы правила, которые прямо противоречат Церкви и Евангелию, — это уже опасно. Я сейчас не буду развивать подробно эту мысль, развитую достаточно у Владимира Соловьева в его реферате «Об упадке средневекового мировоззрения». Резюмирую второй тезис. Христианство, рассматривая себя в мире, усвоило частично статическую модель. Дальше не развиваю, это ясно.

Третий тезис: возникает средневековое миросозерцание, которое, с одной стороны, сохранило еще библейское стремление вперед, в Царствие Божие. Здесь есть учение аббата Иоахима Флорийского о трех заветах — Ветхом Завете, Новом Завете и будущем Вечном Завете. Но, с другой стороны, восторжествовала идея мира остановившегося. Может быть, кто–нибудь из вас любопытствовал, просматривал современные книги о Средних веках, где эта идея выглядит так: сверху Бог, внизу ангелы, ниже король, потом еще святые вокруг Него, бароны… такая статическая иерархия. Небесная иерархия и земная, связанные между собой, отраженные одна в другой. Законченное и остановившееся общество. То есть повторение того, что было на Древнем Востоке.

Следующий тезис касается общества, которое пыталось изобразить, что воля Божия в нем уже совершилась, а людям от него стало тяжко. Средние века вовсе не столь прекрасны, как их романтически теперь представляют, и мне всегда нравилась сказка Андерсена «Галоши счастья» про волшебные галоши. Помните, как один человек восхвалял Средние века, а потом внезапно перенесся на средневековую улицу, потонул там в грязи, и еле выбрался оттуда. Так вот, эта картина — будем называть это советским языком — феодального гнета, который освящался именем Церкви, — мрачная картина, весьма. Надо сказать, что самые большие зверства инквизиции осуществлялись государством. Испанская инквизиция была именно королевской. Тогда возникает страшная идея, пессимистическая, которая тянется красной нитью через все средневековое мировоззрение до наших дней. Идея неудавшейся истории. Пришел Господь и что–то обещал нам. Он принес нечто необычное в мир, что никак не осуществляется. И тогда возникает напряженный апокалипсизм и эсхатологизм, говорю так для краткости. Вы понимаете: мир не вышел, мир не удался, и единственное его спасение, что суд Божий все это разломает и выбросит вон. Отсюда возникают революционные секты, движения, всякие анабаптисты, старообрядцы, перечислять не буду — вы знаете. Отсюда возникает и очень рано развившийся аскетизм, причем аскетизм не евангельского духа, а аскетизм, который идет уже под знаменем мироотрицания.

Евангелие учит нас, что любовь Предвечного к этому миру столь велика, что Он отдает Себя, силу Свою отдает, чтобы мир был спасен. И вдруг оказывается, что мир — это нечто ужасное, что его надо только наказывать.Геенна огненная. Отсюда происходит бегство из мира, начавшееся в александрийскую эпоху в IV веке, в Средние века бурно развившееся. Я не хочу сказать, что заимствованное у языческих религий монашеское движение не имело значения в Церкви. Имело — и для углубления духовной жизни, для развития молитвенной и созерцательной практики, для сохранения духовных, научных и богословских ценностей и ценностей культурных. Монастыри были местом, где писались фрески, создавались книги, сохранялись и разрабатывались научные теории и достижения. Тем не менее сама идея, что мир погиб, погряз в грехе, а мы, тут собравшиеся, спасены, — эта идея, конечно, была Евангелию чужда. Совершенно чужда Тому, Кто говорит о пастухе, оставляющем 99 овец, чтобы отыскать одну. Что же, христианство не было аскетично? Нет, оно, конечно, элемент аскезы внесло. Однозначного ответа не существует. Но если вы хотите найти однозначный ответ, то его можно изобразить диалектически: отказ от мира для того, чтобы вернуть мир на другом уровне.

Для тех кто читал индийские книги, можно легко пояснить, что мир не ради мужчины дорог, а ради атмана дорог мужчина, что через Бога все возвращается к нам в лучшем виде, иными словами: преображение мира. Наиболее ярко это можно видеть в личности и жизни святого Франциска. Он дошел до предела аскетизма. Оставил отца, дом, профессию, превратился в нищего. Не так, как иные монахи. Он потерял все. Казалось, что для него мир прогорк насквозь. Между тем не было человека в средневековых святцах, более любящего каждую козявку, каждого человека, каждое животное, каждое явление природы, — он относился к ним как к братьям и сестрам, вы знаете. Так вот это–то и есть подлинное евангельское отношение. Франциск Ассизский проповедовал заново Евангелие средневековому миру, забывшему его по вполне понятным причинам. Заново. Аскет, который любил мир.

На Востоке жил один святой, не буду называть его имени, — очень прославленный. Он не мылся сорок лет, обвязал себя веревками, тело его гнило, к нему невозможно было подойти из–за дурного запаха. Но это был политический реакционер, поддерживающий исключительно репрессивные действия против язычников, иудеев; к нему за советом обращались императоры. Когда же они пытались действовать по своим законам, не в христианском духе, он сразу направлял послов из своей пустыни с соответствующими инструкциями. … Не нам, конечно, судить о святых, но — Евангелию. Оно судит о святости. При свете Евангелия видно, что все это не нужно. Нам не проповеданы ни гнилые веревки, ни столпы… Человек не может стать святым, если он не ходил в баню сорок лет… Так рассказывает предание.

В результате трудных испытаний Церкви с неба был дан великий дар — и вы не улыбайтесь, дар этот — а т е и з м. Воинствующий атеизм и все антихристианские движения. Случилось бы самое страшное для Церкви, если бы этих движений не было, если бы не было атеизма. Боюсь, тогда действительно христианский мир задушили бы атеисты, имеющие облик христиан. Я имею в виду всяких «великих инквизиторов». Достоевский в силу своей исторической ограниченности считал, что таковыми должны быть прелаты латинской Церкви. Но это совершенно международная категория, интерконфессиональная. Такими могли быть и кальвинистические пасторы, очень могли быть. Могли быть и православные… Значит, атеизм — дар Божий. Это вовсе не поражение христиан. Это великая, исцеляющая, оздоровляющая нас сила. Мне могут возразить: «Отец Дмитрий Дудко говорит иначе». Но мы толкуем о разных вещах. Он поносит безбожников, и — за дело. У меня же иная точка зрения. Более, так сказать, высокая. Конечно, плохо, что закрывают церкви. Кто скажет, что хорошо? Плохо и с точки зрения закона, и с точки зрения верующих. Но я уверен, что ни один храм не был закрыт без воли Божией. Всегда отнималось только у недостойных. История Церкви есть та же самая библейская история, где действовал закон условного обетования. Вам даны жизнь и смерть, говорится в книге Второзакония, избирайте сами себе путь. «И не говорите себе, что у нас храм Господень, — предупреждает Иеремия. — Будет уничтожен и храм, и о ковчеге никто не вспомнит». Казалось бы, храм — место, где обитает Сам Господь. Он выбирает его для Своего невидимого мистического присутствия, и Он же превращает его в место, где будут бродить шакалы. Относится ли это только к храму Соломона или к храму Ирода Второго? Нет, это относится к любому местопочитанию Богооткровенной религии. Это относится ко всем храмам. Конечно, мы жалеем храм Христа Спасителя, который был разрушен. Бесспорно. Но, с другой стороны, мы понимаем, что было что–то в нашей жизни христианской, позволившее его разрушить. Конечно, мы жалеем о том, что храм Ирода, столь великолепный, был разрушен. Но он был разрушен, потому что так случилось. Такова была карма, так сказать, историческая. И поэтому я считаю, что одна из главных установок сегодняшних христиан, есть не борьба с атеизмом. С атеизмом боролись много. Я недавно читал стенограмму диспутов 1920–х годов. Очень хорошо там Александр Введенский разбивал Луначарского. Это была борьба с атеизмом. Но это внешняя борьба. Внешняя. А нам нужно гораздо больше бороться с лжехристианством внутри каждого из нас, это важнее. Потому что атеизм приходит как продукт нашего недостоинства. Сегодня Церковь должна услышать призыв, обращенный к себе: «Врачу, исцелися сам». Я понимаю, гораздо легче говорить: мы хорошие, мы — носители истины; они — носители лжи, они — гонители, а мы — гонимые и так далее… Это легче — раз, во–вторых — внешне это подтверждается фактами. К тому же приятно. Понимаете, приятно! Нарцистический комплекс присущ людям, всем незрелым существам. И приятно говорить о себе, о своей группе, о своей общине, о своей Церкви, о своем народе, приятно говорить приятное. Но это все относится к области незрелого мышления, незрелого душевного строя. Да. И вы можете это легко проверить. Проверить, какое доставляет удовольствие поносить противника, даже нашего идеологического: как его разделали! Это так, но это не решение проблемы. Мне бы хотелось, установка моя такая, чтобы мы решили прежде всего свои внутренние проблемы, чтобы мы могли быть готовы к свидетельству перед миром. Потому что у меня всегда есть опасение: Вот завтра… Дай нам полную свободу и выведи нас на площадь(беседа происходит в брежневское время. — Прим. ред.), мы такого петуха дадим, что стыдно будет. Лучше обратно в катакомбы бежать, завернувшись с головой в пальто. И я думаю, что Господь Бог, просто жалея нас, не дает нам возможности особенно выходить на поверхность. Потому что мы похожи на богачей, которые не знают, как воспользоваться собственным богатством, похожи на того скупого рыцаря, который умирал от немощи и голода, а на самом деле имел все.

Теперь следующий пункт. Что же может лечь в основу обращения к самому себе? Во–первых, во–вторых и в–третьих. То, что называется Богочеловечеством. Слова такого нет в Новом Завете, но оно лежит в его основе. Христианство есть религия союза Бога с человеком. Завета. Мы — участники Божественных деяний. Мы не просто потребители, праздные зрители, недоумки, нуждающиеся в некоем патронате. Это тоже принято и свойственно людям. Хочется, чтобы Церковь была матерью. Расчет инфантильного сознания: кто–то будет нас пасти, кто–то будет водить… Как сказал мне один ученый муж, люди очень хотят быть даже обманутыми. Этого не должно быть в Церкви. Мы все несем за нее ответственность, за то сокровивще, которое нам вручено. Можем ли мы сейчас, на пороге третьего тысячелетия, на пороге второго тысячелетия крещения Руси, возвращаться к средневековому состоянию христианского мышления? Некоторые люди, особенно молодые, сегодня готовы к этому. Готовы по лености мысли, по невежеству. Они полагают, что в XVII веке было лучше, чем теперь. Однако, если бы они попали в какой–нибудь застенок XVII века, посмотрел бы я, каково им… Сплошь и рядом мы встречаемся, сталкиваемся с непониманием мысли о Богочеловечестве. Несвобода. Людям хочется несвободного христианства, люди тянутся именно к рабству — это страшно и встречается каждодневно, и мы с этим непрерывно сталкиваемся. Люди не хотят свободы. Причины разные, но — это факт.

Между тем Новый Завет устами апостола говорит: «К свободе призваны вы, братья! «Призваны к свободе. Людям же хотелось всегда иного. Под куполами древних соборов сохранился Христос в виде Пантократора, который как бы нависает, гигантский, со страшными глазами, нависает над толпой. Насколько мало он похож на Христа, который пришел в мир и сказал: «Познаете истину, и истина сделает вас свободными». Он, скорее, Зевс–громовержец, Перун, все, что угодно, но не Христос. Художник, конечно, волен изображать свое представление, но важно, что в этих образах запечатлелась тенденция, рождающая несвободу. Я вовсе не говорю о том, что человек может быть фамильярен с Богом и пренебречь благоговением. Тот, кто не знает благоговения, никогда не приблизится к Богу; оно — обязательнейшее условие духовной жизни.

Итак, несвобода. Мы с вами, и особенно старшее поколение, знаем, что такое несвобода на практике. Люди, страдающие сейчас ностальгией по прошлому, напоминают мне рабочих, которые переговариваются в поездах: Вот Сталин — это был хозяин. Многие уже не застали той эпохи, но они нуждаются в хозяине. Понятны человеческое чувство, человеческая стихия. Но нам это не нужно. Это из звериного мира. У нас есть Господь. Он вовсе не хозяин. Он Тот, Который умер за нас и каждого призвал быть Его соучастником. Каждого. Вы скажете, это трудно, не все люди активны. Сказано каждого — значит, способен каждый, в той или иной степени, в той или иной мере своего существования — найти свое место на этом пути.

От теории перейдем к практике. Обозначим принцип, трудный принцип — открытость. Открытость к проблемам, внутренним и внешним, открытость к противникам и к миру. Положение, конечно, трудное и неудобное. Похоже на замок, в котором открыты все двери, — сейчас прийдут враги и овладеют замком. Но нет, если он принадлежит сильному господину, господин может совершенно спокойно спать, ибо достаточно силен.

Сейчас мы не имеем возможности двигаться в направлении реформ, они сегодня не возможны, но многое, по–видимому, уже стучится в нашу жизнь… Все вы духовно и умственно воспитывались не на схоластике, вы читали не догматическое богословие Макария, по которому учились раньше, вы читали произведения новой, преимущественно русской религиозной мысли. Русская религиозная мысль шла под знаменем свободы, открытости, готовности решать проблемы мира, решать богословские проблемы. Она была очень жизнеспособной, очень смелой, гораздо более смелой, чем современные западные религиозные мысли. Значит, в этом отношении уже было что–то сделано.