Роман Владимирович Жолудь

Необходимо отметить, что подобный синкретизм исследования личности, приоритет интериорной эстетики1[101], характерен не только для византийской литературы, но и для христианской культуры вообще. «Христианство впервые в истории культуры широко поставило проблему анализа внутреннего мира человека», – считает византинист В.В. Бычков[102]. В этом контексте очень важно его же уточнение о том, что целью этого всестороннего анализа является «направленное воздействие на него [внутренний мир человека]»[103]. Таким образом, христианский интерес к внутреннему миру человека обусловлен отнюдь не какимилибо эстетическими, научными или философскими изысканиями, а исключительно прагматической необходимостью изменить его природу на пути реализации религиозной сверхзадачи христианства.

Своеобразие христианской антропологии определяет и эстетическое наполнение проповеди. Как уже было показано, христианство формирует особое отношение к прекрасному. С одной стороны, оно усваивает платоническую идею о Боге как Творце высшей, истинной красоты, как ее источнике. Василий Кесарийский неоднократно называет Его «наилучшим Художником всяческих»[104].

Но в то же время в христианской проповеди существует крайне осторожное отношение к красоте земной, материальной, унаследованное от первых христиан[105]. Все, что существует на земле – тленно, непостоянно (в том числе и человек), поэтому христианину не имеет смысла избирать в качестве ценности материальную красоту. Только красота вечности имеет значение для христианина (здесь снова появляется оппозиция «земное–небесное»). «Разве вы не видите, какое расстояние между небом и землею?» – восклицает Иоанн в одной из своих проповедей[106]. «Если бы даже не было геенны, то быть отвергнутым от такой светлости и отойти с бесчестием – каким будет наказанием?» – говорит он в другом месте о Страшном Суде[107]. Здесь примечательно то, что автор не пугает аудиторию посмертным возмездием; наоборот, он указывает на сожаление, которое будет испытывать грешник, просто не допущенный к «такой светлости», Царству Небесному, олицетворению истинной, вечной красоты. В другой проповеди Златоуст предлагает мысленный эксперимент: «Вознесись мыслию... и посмотри на небо высшее, на высоту беспредельную, на свет неприступный. И опять, сошедши с высоты, представь царя земного, мужей, одетых в золото... Тщательно рассмотри все это, отсюда опять перенесись мыслию на небо и представь тот страшный день, в который придет Христос. Тогда увидишь не упряжку лошадей, не золотые колесницы... Тогда отверзется все небо и сойдет Единородный Сын Божий Он Сам будет блистать такою славой, что солнце и луна скроют весь свет свой»[108]. Этот прием – противопоставление земного царства и Царства Божия – станет постоянным в творчестве христианских писателей не только на Востоке, но и на Западе (например, «О граде Божием» Августина Аврелия).

Недоверие к «внешней» красоте существовало еще АО появления христианства в античном мире. Образованный иудей Филон Александрийский, соединивший в своем мировоззрении древнегреческую философию и иудейские религиозные представления, призывал не увлекаться красотой формы, но видеть за ней красоту содержания[109]. Для философствующего Филона этим ценным содержанием являлось знание, приобретаемое человеком. Незнание для него было синонимом одновременно порока и безобразного и поэтому противостояло прекрасному. Уже христианский богослов Климент Александрийский определил знание как путь к прекрасному. Само же понятие истинной красоты он расшифровал как нравственное совершенство человека[110]. Здесь уже заметна трансформация языческих античных представлений: знание является не самой красотой, а лишь путем к ней. Только используя знание (в христианстве – знание о Боге), человек может достичь истинной красоты – нравственного совершенства, святости.

В византийском христианстве существовала еще одна категория, вплотную примыкающая к понятию прекрасного – свет. Иоанн Златоуст не случайно в вышеприведенной цитате называет Царство Божие «светлостью»[111], не случайно Второе пришествие Христа традиционно рисуется в сиянии, блеске[112]. Здесь, с одной стороны, проявляется влияние античной философии, в которой свет был своеобразным посредником между Богом и человеком, передатчиком знания (ср. «просвещение»)[113]. С другой стороны, просматривается воздействие христианского мистического богословия. «Бог есть свет, и нет в Нем никакой тьмы» (Ин. 1, 5), – говорит в начале своего Евангелия Иоанн; в этом же тексте Иисус произносит знаменитую фразу: «Я свет миру» (Ин. 8, 12). Тема света станет частью богословия многих православных теологов (Григорий Богослов, Григорий Палама и др.).

Но христианин должен не только ощущать божественную красоту, он должен стремиться к подражанию Творцу, созиданию той же красоты в границах своих земных человеческих возможностей. Так, в русле христианской эстетики трансформируется платоновская идея о мимесисе – подражании художника нерукотворной красоте[114].

Христианский мимесис заключается в подражании Богу праведными делами, «ибо написано: будьте святы, потому что Я свят» (1 Петр. 1, 16). И призывая человека к святости, проповедь напоминает о его истинном, царском, богоподобном предназначении. Например, в беседе «О любви к ближнему» Иоанн Златоуст в качестве примера для подражания выбирает Христа и Его любовь: «Кто так (здесь и далее выделения наши. – Р. Ж.) любит, тот не разбирает ни рода, ни отечества, ни богатства, ни взаимной любви к себе... Ибо и Христос таким же образом любил врагов неблагодарных, обидчиков, поносителей, ненавистников... – любил их высочайшею любовию, которой нельзя найти подобной... Итак, поревнуем и мы сей любви и будем взирать на нее, дабы, сделавшись подражателями Христу, удостоиться и здешних, и будущих благ...»[115]. Здесь следует обратить внимание на следующий момент: хотя Христос выступает в проповеди как пример для подражания, автор осознает, что Христовой любви «нельзя найти подобной». Человек может быть лишь «подражателем» и именно таким образом стать достойным вечной жизни. Итак, в христианской эстетике снова на первый план выходит прагматизм: мимесис – это не просто художественное подражание, а необходимость, императив для каждого христианина.