Об этом кровавом жертвоприношении — первом, предложенном божеству Рима, — народ навсегда сохранит потрясенную память. Более чем через семьсот лет после основания Города Гораций все еще будет говорить о нем как о первородном грехе, чьи последствия должны непреодолимо привести к гибели города, толкнув его сыновей к взаимной резне. В каждый критический момент своей истории Рим тревожно задумывается, веря, что над ним тяготеет проклятие. Как при своем рождении он не был в мире с людьми, так он не был в мире и с богами. Эта религиозная тревога будет тяготеть над его судьбой[37].

Эта традиция интересна тем, что возлагает ответственность за учредительное убийство на коллектив всей общины целиком. В основе этой традиции, разумеется, лежит коллективная версия этого убийства и, если и есть что-то отчасти магическое в теории, которую она построила относительно его отдаленных последствий, то это лишь переведенная на магический лад истина, не зависящая от способа выражения, — истина о том, что всякое сообщество вынуждено основываться и упорядочиваться исходя из насилия, которое радикально разрушительно в своем принципе и которое должно оставаться таким до самого конца, но которое коллектив — благодаря какому-то чуду — сумел отсрочить, которое благодаря какой-то богоданной отсрочке стало временно созидательным и примирительным.

Глава VIII. Наука о мифах

Теперь мы знаем, что в религиозных формах, идеях и вообще в религиозных институтах следует видеть искаженное отражение актов насилия, исключительно «успешных» в плане их коллективных последствий, а в мифологии, в частности, видеть воспоминание этих же актов насилия в той репрезентации, какую эта успешность навязывает их исполнителям. Передаваясь от поколения к поколению, это воспоминание неизбежно эволюционирует, но никогда не обретает секрет своего изначального искажения — напротив, оно постоянно его утрачивает и все глубже зарывает. Религии и культуры скрывают это насилие, чтобы учреждаться и продолжаться. Обнаружить их секрет — значит предложить решение, которое следует называть научным, для самой большой загадки всякой науки о человеке — загадки природы и происхождения религии.

Утверждая научный характер данного решения, я иду вразрез с современной догмой, которая гласит, что в области наук о человеке научность в строгом смысле невозможна. Мое утверждение наталкивается на предельный скептицизм, особенно среди людей в принципе компетентных, чтобы о нем судить, — среди специалистов наук или, точнее, не-наук о человеке. Даже те, кто менее ко мне строг, часто подчеркивают, что я заслуживаю снисхождения вопреки, а не благодаря моим непомерным претензиям. Их благожелательность меня ободряет, но и изумляет. Если защищаемый мной тезис ничего не стоит, то чего же могут стоить книги, целиком посвященные его защите?

Я хорошо понимаю, какими смягчающими обстоятельствами обусловлена эта благожелательность. В мире, который уже ничему не верит, на чрезмерные притязания не стоит обращать внимания. Ведь число выходящих книг постоянно растет, и, чтобы привлечь внимание к своей, бедный автор вынужден преувеличивать важность своих идей. Он сам должен заниматься своей рекламой. Поэтому не стоит всерьез относиться к несдержанности его языка. Это. сумасшествие не его, а объективных условий, культурного производства.

К сожалению, я должен опровергнуть это великодушное толкование моего поведения. Чем больше я об этом размышляю, тем яснее вижу невозможность говорить иначе о том, что я делаю. Поэтому мне нужно вернуться к этому обвинению, рискуя потерять симпатии, которые, я боюсь, основаны на недоразумении.

В ускоряющемся вихре «методов» и «теорий», в кружении интерпретаций, которые на мгновение привлекают благосклонность публики, а затем впадают в забвение, откуда, скорей всего, уже никогда не выйдут, начинает казаться, что нет ничего стабильного, что ни одна истина не способна удержаться. Более того, последний крик моды по данному вопросу гласит, что число интерпретаций бесконечно и что все они друг друга стоят, поскольку ни одна не бывает ни более истинной, ни более ложной, чем другие. Существует будто бы столько же интерпретаций, сколько у текста есть читателей. Поэтому интерпретациям суждено бесконечно сменять одна другую во всеобщей резвости наконец обретенной свободы, и ни одна из них не может одержать решительной победы над соперницами.

Но не следует смешивать взаимное и ритуализованное истребление «методологий» с современным разумом в целом. Эта драма нас развлекает, но она похожа на океанические бури: они происходят на поверхности и нисколько не возмущают неподвижную глубину. Чем сильнее мы волнуемся, тем больше наше волнение кажется нам единственной реальностью и тем окончательнее ускользает от нас невидимое.

Псевдодемистификаторы могут пожирать друг друга, в сущности не ослабляя тот критический принцип, от которого все они зависят, но которому всё менее верны. Все современные критические доктрины происходят от одной и той же процедуры дешифровки — самой старой из изобретенных западным миром, единственной действительно прочной. В силу того, что этот принцип совершенно бесспорен, он остается невидимым подобно самому Богу. Он настолько нами владеет, что как будто стал частью нашего непосредственного восприятия. Если вы обратите на него внимание тех, кто его использует, даже в самый момент использования, они будут сильно изумлены.

Читатель, конечно, уже узнал нашу старую знакомую — дешифровку гонительских репрезентаций. В контексте нашей истории она нам кажется банальной, но извлеките ее из этого контекста, и она сразу же превратится в нечто неведомое. Однако наше неведение не вполне подобно неведению господина Журдена, который говорил прозой, сам того не зная. Локальная банальность этой процедуры не должна скрывать от нас ее исключительность и даже уникальность в общеантропологическом контексте. За рамками нашей культуры никто ее не обнаружил, мы нигде ее не встречаем, и даже в нашем случае есть что-то таинственное в том, как мы ее используем, никогда ее не замечая.

В современном мире мы опошляем эту процедуру, постоянно к ней прибегая, чтобы обвинять друг друга в гонительских тенденциях. Она заражена духом партийности и идеологий. Как раз чтобы обрести ее во всей ее чистоте, я выбрал для иллюстрации старинные тексты, на интерпретацию которых не влияют паразитарные контроверзы нашего мира. Демистификация текста Гийома де Машо не может не вызвать единодушного согласия. Отсюда я начал и сюда я постоянно возвращаюсь, чтобы избавиться от бесконечных придирок наших текстуальных миметических близнецов. Пустячные контроверзы бессильны против гранитной твердости той дешифровки, которую мы проанализировали.

Разумеется, всегда найдутся упрямцы, особенно в столь смутное время, как наше, которые отвергнут самые сильные свидетельства, но их словесные уловки не имеют никакого интеллектуального значения. Скажу больше. Вполне возможно, что когда-нибудь бунт против свидетельств того типа, о которых я говорю, снова наберет силу, и мы снова окажемся перед нюрнбергскими шествиями или чем-то подобным. Исторические последствия этого будут катастрофичны, но интеллектуальных последствий не будет никаких. Эта истина не терпит компромиссов, и никто и ничто не сможет в ней изменить ни йоты. Даже если завтра на земле не останется никого, чтобы засвидетельствовать эту истину, она останется истиной. В ней есть что-то недосягаемое и для нашего культурного релятивизма, и для нашей критики западного «этноцентризма». Хотим мы того или нет, мы должны признать этот факт — и большинство из нас его признают, когда их к тому обязывают, но нам не нравится это обязательство. Мы смутно опасаемся, что оно заведет нас дальше, чем нам хочется.