К сожалению, я должен опровергнуть это великодушное толкование моего поведения. Чем больше я об этом размышляю, тем яснее вижу невозможность говорить иначе о том, что я делаю. Поэтому мне нужно вернуться к этому обвинению, рискуя потерять симпатии, которые, я боюсь, основаны на недоразумении.

В ускоряющемся вихре «методов» и «теорий», в кружении интерпретаций, которые на мгновение привлекают благосклонность публики, а затем впадают в забвение, откуда, скорей всего, уже никогда не выйдут, начинает казаться, что нет ничего стабильного, что ни одна истина не способна удержаться. Более того, последний крик моды по данному вопросу гласит, что число интерпретаций бесконечно и что все они друг друга стоят, поскольку ни одна не бывает ни более истинной, ни более ложной, чем другие. Существует будто бы столько же интерпретаций, сколько у текста есть читателей. Поэтому интерпретациям суждено бесконечно сменять одна другую во всеобщей резвости наконец обретенной свободы, и ни одна из них не может одержать решительной победы над соперницами.

Но не следует смешивать взаимное и ритуализованное истребление «методологий» с современным разумом в целом. Эта драма нас развлекает, но она похожа на океанические бури: они происходят на поверхности и нисколько не возмущают неподвижную глубину. Чем сильнее мы волнуемся, тем больше наше волнение кажется нам единственной реальностью и тем окончательнее ускользает от нас невидимое.

Псевдодемистификаторы могут пожирать друг друга, в сущности не ослабляя тот критический принцип, от которого все они зависят, но которому всё менее верны. Все современные критические доктрины происходят от одной и той же процедуры дешифровки — самой старой из изобретенных западным миром, единственной действительно прочной. В силу того, что этот принцип совершенно бесспорен, он остается невидимым подобно самому Богу. Он настолько нами владеет, что как будто стал частью нашего непосредственного восприятия. Если вы обратите на него внимание тех, кто его использует, даже в самый момент использования, они будут сильно изумлены.

Читатель, конечно, уже узнал нашу старую знакомую — дешифровку гонительских репрезентаций. В контексте нашей истории она нам кажется банальной, но извлеките ее из этого контекста, и она сразу же превратится в нечто неведомое. Однако наше неведение не вполне подобно неведению господина Журдена, который говорил прозой, сам того не зная. Локальная банальность этой процедуры не должна скрывать от нас ее исключительность и даже уникальность в общеантропологическом контексте. За рамками нашей культуры никто ее не обнаружил, мы нигде ее не встречаем, и даже в нашем случае есть что-то таинственное в том, как мы ее используем, никогда ее не замечая.

В современном мире мы опошляем эту процедуру, постоянно к ней прибегая, чтобы обвинять друг друга в гонительских тенденциях. Она заражена духом партийности и идеологий. Как раз чтобы обрести ее во всей ее чистоте, я выбрал для иллюстрации старинные тексты, на интерпретацию которых не влияют паразитарные контроверзы нашего мира. Демистификация текста Гийома де Машо не может не вызвать единодушного согласия. Отсюда я начал и сюда я постоянно возвращаюсь, чтобы избавиться от бесконечных придирок наших текстуальных миметических близнецов. Пустячные контроверзы бессильны против гранитной твердости той дешифровки, которую мы проанализировали.

Разумеется, всегда найдутся упрямцы, особенно в столь смутное время, как наше, которые отвергнут самые сильные свидетельства, но их словесные уловки не имеют никакого интеллектуального значения. Скажу больше. Вполне возможно, что когда-нибудь бунт против свидетельств того типа, о которых я говорю, снова наберет силу, и мы снова окажемся перед нюрнбергскими шествиями или чем-то подобным. Исторические последствия этого будут катастрофичны, но интеллектуальных последствий не будет никаких. Эта истина не терпит компромиссов, и никто и ничто не сможет в ней изменить ни йоты. Даже если завтра на земле не останется никого, чтобы засвидетельствовать эту истину, она останется истиной. В ней есть что-то недосягаемое и для нашего культурного релятивизма, и для нашей критики западного «этноцентризма». Хотим мы того или нет, мы должны признать этот факт — и большинство из нас его признают, когда их к тому обязывают, но нам не нравится это обязательство. Мы смутно опасаемся, что оно заведет нас дальше, чем нам хочется.

Можно ли назвать эту истину научной? В ту эпоху, когда имя науки прилагалось без возражений к наиболее надежным достоверностям, очень многие бы с этим согласились. Даже сегодня, опросите людей рядом с собой — и многие сразу ответят, что только научный дух смог прекратить охоту на ведьм. В основе этой охоты лежала магическая гонительская каузальность, и чтобы отказаться от охоты, надо было перестать в эту каузальность верить. Действительно, первая научная революция на Западе более или менее совпадает с окончательным отказом от охоты на ведьм. Говоря на языке этнографов, мы сказали бы, что решительный поворот к естественным причинам все больше берет верх над незапамятной человеческой склонностью предпочитать причины значимые в плане социальных связей, каковые причины суть также и причины, допускающие коррективное вмешательство, иначе говоря — жертвы.

Между наукой и прекращением охоты на ведьм существует тесная связь. Достаточно ли этого, чтобы назвать «научной» ту интерпретацию, которая подрывает гонительскую репрезентацию, ее разоблачая? В последнее время мы стали очень деликатны в вопросе научности. Под воздействием, видимо, духа времени, философы науки все меньше ценят прочные достоверности. Они, несомненно, высокомерно поморщатся при виде процедуры, настолько лишенной риска и трудностей, как демистификация Гийома де Машо. И действительно, неловко призывать науку по такому банальному поводу.

Так что давайте откажемся от приложения столь торжественного имени к столь банальному делу. Отказ именно в этом пункте мне приятен тем более, что в его свете становится очевиден неизбежно научный статус моего шага.

О чем, в сущности, идет речь? О применении процедуры дешифровки — очень старой и проверенно эффективной, обладающей тысячекратно подтвержденной в сфере ее актуального применения адекватностью — к текстам, к которым до сих пор никто не додумался ее применить.

Настоящая дискуссия относительно моей гипотезы еще и не начиналась. До сих пор я и сам был неспособен точно указать ее место. Чтобы поставить верный вопрос, нужно сначала понять точные границы моей инициативы. Новизна моего предприятия заключается совершенно не в том, в чем думают. Я всего лишь пытаюсь расширить область применения того способа интерпретации, законность которого никто не оспаривает. Поэтому верный вопрос относился бы только к основательности или неосновательности такого расширения. Либо я прав и действительно что-то обнаружил, либо я неправ и зря потратил время. Гипотеза, которую я не выдумываю, но просто переношу в другую область, требует, как мы видели, лишь незначительных видоизменений, чтобы применяться к мифу точно так же, как она уже применяется к рассказу Гийома де Машо. Возможно, что я прав, и возможно, что я неправ, но, независимо от моей правоты по существу, единственный эпитет, который подходит моей гипотезе, — это эпитет «научная». Если я неправ, моя гипотеза будет скоро забыта; если я прав, она станет для мифологии тем же, чем уже является для исторических текстов. Это та же гипотеза и тот же тип текстов. Если она утвердится, то по таким же причинам, по каким она утвердилась в иной сфере. Она впишется в сознание с той же силой, с какой она уже вписана туда в связи с историческими репрезентациями.

Единственное основание, как я уже сказал, отказывать в эпитете «научная» той интерпретации, какую все мы даем Гийому де Машо, — это не ее недостоверность, но ее слишком большая достоверность, ничтожность риска, отсутствие альтернативы. Но как только мы перемещаем нашу старую беспроблемную демистификацию в сферу мифологии, ее свойства меняются. Рутинная очевидность уступает место авантюре, возвращается неведомое. Соперничающих теорий множество и, по крайней мере в данный момент, они считаются «более серьезными», чем моя.

Если предположить, что я прав, то скептицизм, с который я сегодня сталкиваюсь, значит не больше, чем в XVII веке во Франции значил бы общенациональный референдум по вопросу колдовства. Разумеется, на таком референдуме победили бы традиционные представления, а редукция колдовства к гонительской репрезентации собрала бы лишь небольшое число голосов. Однако менее чем век спустя такой же референдум дал бы обратные результаты. Если данная гипотеза применима к мифологии, то и с мифологией выйдет то же самое, что с колдовством. Мы постепенно привыкнем рассматривать мифы под углом гонительской репрезентации, так же как мы привыкли это делать с охотой на ведьм. Уже полученные результаты слишком безукоризненны, чтобы данная гипотеза не стала такой же автоматической и «естественной» для мифов, какой она уже является для исторических гонений. Настанет день, когда не читать миф об Эдипе тем же способом, что и Гийома де Машо, будет так же странно, как сегодня странно сближение этих двух текстов. В этот день указанный нами поразительный разрыв между интерпретацией мифа в его мифологическом контексте и того же мифа, пересаженного в контекст исторический, исчезнет.