Православие и современность. Электронная библиотека-Священник Владимир Зелинский-Благодарение жизни-От биоэтики к премудрости-(попытка

То, что относится к зачатию, с тем же правом может быть отнесено и к концу жизни. Коль скоро жизнь священна и возлюблена Богом, Его любовь ничуть не теряет Своей энергии в конце ее. Более того, наше "финальное время" - это наиболее важный момент на нашем пути, чей сокрытый или раскрытый смысл - продолжение того диалога с Богом, который возникает при зачатии и длится в течение всего нашего земного времени. Умирание, истощание силы и крепости нашей - это нередко единственная возможность высказать то главное, чего мы не смогли выразить при жизни, и дать Богу досказать то, что Он приготовил на самый конец разговора. Момент физического и психического изнеможения снимает какие-то покровы или коросты с нашей души, открывает слух нашего сердца для того обращения к нам, которое мы не сумели услышать в течение жизни.

"Когда тело засыпает в смерти, а душа пробуждается, то припоминает свои сновидения в этом мире, стыдится их и краснеет. От внезапного изумления приходит в ужас, когда обнаруживается тайное, она уподобляется человеку, пробудившемуся ото сна..."12. Но разве пробуждение не начинается уже здесь, на земле? Или, скорее, та жизнь, которая нам предстоит, уже как будто просачивается в нас, касается своим крылом той, что сейчас уходит. И потому Православию свойственно особое отношение к смерти: рассматривать ее как важнейший, ключевой момент всего нашего земного существования. Смирение и благодарность, с которой человек способен воспринять свою смерть, есть уже тот знак доверия к Богу, с которым он идет на суд любви Его. Смерть во сне или смерть слишком быстрая никогда не считается завидной долей в понятиях православного благочестия, ибо эта краткость крадет у человека, и, может быть, и у Бога тайну последней их встречи на земле. Смысл этой тайны - возвещение любви Божией как последнего обращения. Это возвещение звучит по-своему для всякой умирающей души. Ему нередко сопутствуют три таинства, связанные с умиранием, которые при необходимости должны быть предварены крещением на смертном одре: исповедью, соборованием и причастием. Во всех этих трех таинствах содержится обетование прощения, с которым человеческая душа вступает на порог "жизни будущего века".

Смерть, однако, не только конец нашей жизни. Смерть есть часть нашего повседневного существования, в которое она вписана как повседневная возможность и как неизбежность, и "память смертная" неотделима от жизни веры. Каждая православная литургия трижды повторяет прошение о ниспослании "христианския кончины живота нашего безболезненны, непостыдны, мирны...". Молитва о "непостыдной" кончине - решимся предложить здесь наше толкование - означает прошение о том, чтобы при встрече с Богом, Который ждет меня, стыд не покрыл "лице мое" (см. Пс. 43:16), чтобы весь мой "стыд", всю наготу моего греха уже в этой жизни я сумел принести на суд Господу и смыть покаянием. "Мирная" кончина - не всегда подразумевает освобожденние от физического страдания, но она обозначает примирение с Христом в самом страдании. Как сказал Поль Клодель, следуя по стопам святоотеческой мысли: "Христос пришел не для того, чтобы освободить нас от страдания, но для того, чтобы наполнить его Собой". Тот, кто ходит "пред лицем Господним" (Пс. 114:9), не вправе уклоняться от этого пути, когда он проходит через смерть, ибо подлинное переживание смерти всегда заключает в себе момент богообщения. И вправе ли мы, пока живущие, не верить всей той бесконечной череде свидетельств, которые существуют на сей счет?13 И коль скоро подобное требование относится ко всему земному существованию христианина, то как можно отвернуться от него в верховный, крестный, таинственно "евхаристический" момент нашей жизни? Как можно ограждать человека от того света, который может излиться, затопить его в последнеее мгновение жизни?

Тем самым вопрос о "легкой", искусственной смерти - эвтаназии - едва ли даже может быть поставлен православным сознанием. Возьмем самый крайний случай, когда умирающее тело уже потеряло все, что принадлежало ему в земной жизни и делало его живым: сознание, возможность двигаться, говорить, отвечать на вопросы даже взглядом. Перед нами как будто только обрубок страдающей человеческой плоти, ибо страдать можно и без сознания, но не без души. Душа остается, проживая во всей полноте свой смертный час, открытый более Богу, чем людям. Смертный час в чем-то подобен "первому часу" жизни, душа уже не имеет защиты (как не имела ее в момент творения и внутриутробного развития), и Бог может свободно войти в нее, не наталкиваясь на бесчисленные преграды, выстроенные в течение жизни. Православная Церковь преподает умирающему телу таинства, не настаивая, как мы сказали, на участии в них сознания, т.е. нашего взрослого, сложившегося, уплотненного "я". Она как бы обращается к "я" первоначальному, очищенному (или очищаемому) страданием, ибо таинство есть связь с "невидимым" (см. Евр. 11:1), и оно обращено и к невидимому нашему существу. Ибо "невидимое" рождается уже здесь, в нашей земной душе, однако до последнего момента мы ничего не знаем о его судьбе. Мы знаем об этом теле, что душа еще в нем, что дух его еще не окончил своего пути, и потому он наделен правом, долгом, жаждой соединиться с Господом в последнем таинстве. И Господь всегда волен разбудить это тело, вернуть его к жизни, ибо до последнего момента дверь для чуда исцеления не должна оставаться захлопнутой.

Речь не идет исключительно о богословском подходе, но о реальном опыте, удостоверенном множеством откровений святых и людей обычных. Есть гениальные описания смерти у Льва Толстого, сумевшего в чем-то угадать последний опыт зрячести, нежданного просветления в пограничные моменты жизни и заключившего в образ то, что не имеет образа и называется "благодатью", что оказывается бесконечно более важным, чем вся предшествующая жизнь. Вечность входит в этот прорыв, создаваемый приближающейся смертью, разрушающей ту броню, в которой протекает наше повседневное существование, и освобождает подлинное наше "я", чьим первым жилищем была когда-то оплодотворенная яйцеклетка и последним - вот это немощное тело, лишенное всего, что мы привыкли считать человеческим.

Но если во внутриутробном "устроении человека" Дух Божий, созидавший нас, обращался к нам помимо нашего сознания, то умирание, лишая нас контактов с другими и даже с самим собой, своей памятью, своим опытом, своей мыслью, может неожиданно освободить, словно распахнуть нас для жизни Духа. И тогда присутствие Божие обнаруживает себя с такой мощью, о которой доселе могли не ведать даже глубоко религиозные люди. Одно из самых поразительных и духовно подлинных свидетельств об этом мы находим у отца Сергия Булгакова, прошедшего через опыт умирания и сумевшего описать его:

"Где была моя мысль, никогда во мне не угасавшая? Где "проблематика", всегда меня сверлившая? Где комплекс идей, вдохновлявших и радующих, с которыми я переступил порог даже и этого госпиталя? Все это как будто угасло, перестало существовать. Я был пуст, мне была, очевидно, мысль уже непосильна. Мое существование оскудело, упростившись до телесного бытия, ставшего лишь возможностью страдания. Чувствовалась ли близость Божия? Да, она была ощутима, поскольку меня ничто от Бога не отдаляло, кроме телесного страдания, потому что отошло все другое. Эта близость Божия, стояние перед Ним лицом к лицу, было трепетно... И в этом смысле была близость страшная и святая, как у Иова. Но она... не была радостная, ибо... была насквозь пронизана одним чувством: векую меня оставил? Однако наряду с этим еще одно, чего я не ведал доселе и что явилось для меня настоящим духовным событием, которое останется навсегда откровением, - не о смерти, но об умирании - с Богом и в Боге. ...Я умирал со Христом, и Христос со мною и во мне умирал..."14.

Разве это "умирание Христа во мне" не являет собой одну из самых подлинных икон или "изображений" Христа, какие мы знаем? То, что именно о. Сергию было дано рассказать об этом, было личным даром ему; но сколько людей прошло через такое умирание бессловесно и безвозвратно? Здесь не словами, но самим смертным опытом изображается то крестное знаменье, которое кладется на нашу смерть во Христе. "Неужели не знаете, что все мы, крестившиеся во Христа Иисуса, в смерть Его крестились?" (Рим. 6:3). Как можно лишить человека этого последнего крещения, ведущего в жизнь вечную? "Ибо если мы соединены с Ним подобием смерти Его, то должны быть соединены и подобием воскресения" (Рим. 6:5).

Откровение смерти, если нам позволено судить о нем, совершается тогда, когда умирание обнажает наше существо до того предела, когда оно уже перестает быть нашим и становится целиком Его... Христос, войдя в нас при творении, сораспинается с нами в смерти, однако у нас всегда остается свобода выбора - узнать себя в одном из двух разбойников, с Ним сораспятых...

Добровольное лишение себя жизни, даже если оно представляет собой благоразумное бегство от страданий, всегда считалось уклонением от этой последней встречи со Христом. И потому оно воспринималось как тяжкий грех, который Церковь на земле уже не может отпустить, ибо всякий грех отпускается только при покаянии15. По церковным канонам, самоубийц и даже подозреваемых в самоубийстве не отпевали в храме и не хоронили в церковной земле. Но те правила устанавливались в когда-то крепком христианском обществе (если было такое), если же говорить о нашем мире, то он, все больше отталкиваясь от смерти, вытесняя ее из памяти, исключая ее из жизненных своих "проектов", оказывается как раз наиболее беззащитным перед ее зовом и искушениями, перед ее змеиным завораживающим взглядом.

В сегодняшней России, со всеми ее житейскими, душевными и духовными мытарствами, самоубийство, если наши сведения верны, стоит на пятом месте в качестве причины смертности. Даже если это и не так, и самоубийство по статистике занимает более скромное место (но ведь мы не знаем ничего о "самоубийствах" скрытых, как и о числе так называемых "попыточников", коих обычно бывает в 4-5 раз больше), во всех случаях следует отдавать себе отчет в том, что самоубийцы в России, прошлые и потенциальные - это целый народ, тот заблудившийся, пропавший (из глаз наших) народ, который больше всего нуждается в милосердии Божием и церковном. Можем ли мы, православные россияне, где бы мы ни жили и к каким бы юрисдикциям ни принадлежали, запросто списывать этот народ в геенну, когда, наверное, у каждого из нас есть брат, сын, дочь, близкий друг или только дальний родственник, знакомый или даже случайный попутчик, который прошел (или, может быть, скоро пройдет) через этот "безкрестный" и потому куда более страшный и темный опыт смерти? И если Церковь пока мало может сделать для их защиты физической, то не следует ли нам задуматься о молитвенной и даже литургической защите их, об особых прошениях о сохранении и спасении, во-первых, младенцев во чреве матерей, во-вторых, тех, кто решился поднять на себя руку? Ибо аборт и самоубийство суть злейшие, давно запущенные и почти забытые язвы России. Может ли боль их не отзываться в Церкви, коль скоро она хочет остаться с детьми, которых дал ей Бог (см. Евр. 2:13)16? Формы поминовения могут быть разными, но никто не должен уходить из жизни без молитвы и вздоха...

Нередко мы вспоминаем слова (по духовному "безумию" своему, может быть, самые удивительные в святоотеческом наследии) о "сердце милующем", "возгорающемся" от жалости и проливающем слезы о всяком творении и приносящем молитву о птицах, о животных и даже о врагах истины и самих демонах (преподобный Исаак Сирии). Найдется ли в нас хоть малая частица того безумия молитвенной жалости о нерожденных детях и лишивших себя жизни возлюбленных Богом и забытых нами?

"Со страданием должны мы молиться и с болью докучать Богу обо всем этом, - говорит в другом месте преподобный Исаак. - И такое отношение должны мы иметь ко всем людям: с состраданием молиться о них, как о самих себе, ибо таким образом вселится в нас Божество, и воля Его будет жить в нас как на небе, так и на земле"17.