Раннехристианские апологеты II‑IV веков. Переводы и исследования.

8. Однако у нашего автора он тем не менее представлен человеком божественным, который от рождения принимает вид и обличив морского демона [442]. «Ведь его беременной матери, говорит он, явился морской демон Протей» [443], который, судя по тому, что сказано у Гомера, мог принимать различные образы; [444] она же, нисколько не испугавшись, спросила, кого она родит. Он ответил: «Меня». Когда же она спросила: «А кто ты?» — «Протей Египетский», — ответил он [445]. Затем он изображает какой‑то луг и лебедей, которые помогают женщине при родах [446], — не обмолвившись при этом ни словом о том, откуда он это взял; ведь и в самом деле, не говорить же ему, что и об этом рассказал Дамид Ассириец. Однако чуть далее в своем повествовании он представляет Аполлония человеком не простым, а божественным, который говорит тому самому Дамиду такие слова: «Я, мой друг, понимаю все языки, не изучав ни единого», а также: «Не удивляйся, ведь я знаю и то, о чем молчат люди» [447]. И еще он пишет, что Аполлоний почитался в храме Асклепия как божество, имел с детства некий врожденный дар предвидения и что с самого рождения и на протяжении всей нашей истории [448] он, само собой, был могущественнее обыкновенного человека. Так, в случае, когда Аполлоний освободил себя из оков, писатель замечает: «Дамид говорит, что тогда впервые он с определенностью постиг природу Аполлония — в том, что она божественная и могущественнее человеческой: ведь не принося никаких жертв — ибо как это сделать в темнице, — не молясь и не произнося ни слова, он посмеялся над оковами» [449]. И в конце он говорит, что его могила нигде на земле не найдена, что он прямо‑таки вместе с телом вознесся на небо под звуки гимнов и плясок [450]. Потому‑то, само собой, будучи столь великим, «он пришел к любомудрию человеком более божественным, нежели Пифагор, Эмпедокл и Платон» [451], говорит писатель.

9. Что ж, пусть, стало быть, среди богов значится сей человек, и прочь возражения против его врожденного и естественного понимания языков. Зачем же тогда автор водиг его в школу к учителю и на того, кто не изучал ни единого языка, клевещет, будто бы он стал говорить по–аттически после усердных занятий, а не по естественной своей природе? [452] Ведь упоминает же он о том, что Аполлоний, постепенно взрослея, проявлял способность к грамоте, силу памяти и усердие в занятиях, и язык у него был аттический [453]. А также: «Когда он был в возрасте четырнадцати лет, отец привел его в Тарсы к учителю Эвтидему родом из Финикии, который был превосходным ритором и обучал этому искусству Аполлония, тот же во всем следовал учителю» [454]. Затем: «Вместе с ним занимались философией платоники, ученики Хрисиппа и перипатетики; слушал он и беседы Эпикура, ибо не отказывал и им в серьезности; пифагорейцев же он отождествлял с некой неизреченной мудростью» [455]. Вот сколько учился тот, кто, не изучав ни единого языка, благодаря божественной силе заранее постиг «даже то, о чем молчат люди»!

10. Далее он снова восхищается тем, чего Аполлоний достиг в понимании языка животных, и затем говорит: «И стал понимать язык животных, научившись этому во время путешествия к арабам, которые хорошо знают и применяют эту науку, ибо и арабским лебедям, и прорицающим птицам можно внимать наподобие оракулов. Они понимают язык бессловесных, питаясь, одни говорят, сердцем, другие — печенью драконов» [456]. Как раз там‑то, как видно, и отведал сердца и печени дракона воздерживающийся от животной пищи и дерзающий не приносить жертвы божествам наш пифагореец, — чтобы тем самым приобщиться и к их мудрости. Ведь с такими учителями возможно ли, чтобы ученик поступал иначе, нежели сами учителя? К перечисленному мы можем добавить и арабских мудрецов — учителей сего мужа в науке гадания по птицам. Следуя, как видно, их науке, некоторое время спустя в случае с воробьем он сотворил, как показалось присутствующим, великое чудо, поскольку предсказал, что означает воробей, со-

6 Раннехристианские апологеты зывающий товарищей к корму [457]. Именно потому и с львицей небывалой величины, которую вместе с восемью детенышами он увидел убитой по дороге в Ассирию [458], — тут же соотнеся это с той самой наукой, он определил срок своего будущего пребывания у персов.

11. Писатель рассказывает, что вслед за обучением у арабов Аполлоний принимается и за обучение у персов; [459] ведь запретив своему единственному ученику и спутнику Дамиду ходить к магам, сам он — видимо, для того, чтобы не обучаться магии вместе с человеком несведущим, — в одиночку ходил к ним и всякий полдень и полночь проводил вместе с ними [460]. Также сообщает, что в беседе с вавилонским царем В ар даном Аполлоний заявляет следующее: «Мудрость же у меня Пифагорова — мужа с острова Самос, который именно так научил меня почитать и понимать богов, видимых и невидимых, и постоянно с богами общаться» [461]. Кто же поверит ему, если Пифагор не оставил никакого такого писания, ни каких‑нибудь тайных сочинений, чтобы можно было хотя бы предположить, что он опирается на них. Зато о том, что его учитель Пифагоровой философии ни в чем не отличался от эпикурейцев, засвидетельствовано у самого Филосграта, который говорит так: «Тот, кто учил его Пифагоровой мудрости, был человек весьма несерьезный; в жизни он не руководствовался его философией, но, покорный своему желудку и любовным влечениям, принимал Эпикура за образец. Этим человеком был Евксен из Гераклеи Понтийской, он понимал суждения Пифагора, подобно тому как птицы понимают все то, чему научаются от людей» [462]. Что за нелепость — говорить о том, что от него Аполлоний мог научиться понимать богов и общаться с ними? Но допустим даже, что он слушал и других наставников, хотя наш сочинитель об этом и не упоминает. В таком случае, разве известно, что кто- то из них сам непосредственно от Пифагора научился понимать и общаться с богами видимыми и невидимыми и научил этому других? В самом деле, ни легендарный Платон, более прочих приобщившийся к философии Пифагора, ни Архиг, ни тот самый Филолай, который записал беседы Пифагора, ни кто‑либо другой из известных людей, знавших сего мужа и записавших его собственные суждения для последующих поколений, не отличался подобной мудростью. Потому от кого- то другого, а не от Пифагора он научился всему этому и, щеголяя философским плащом, присваивает себе для пущей важности имя философа, чтобы пусть даже вопреки здравому смыслу можно было принять ложь за правду и допустить немыслимое предположение, что всему этому он будто бы научился от того самого самосца, который умер за несколько сот лег до него. Потому среди арабов следует искать того учителя, который преподал Аполлонию так называемое тайное знание о богах. Таким образом, если он и в самом деле божественный по природе, то Филостратово сочинение оклеветало его учителей, если же оно правдиво, то лжет само предание и не соответствует истине писание о том, что он был божественным.

12. Я не стану разбираться с призраком Протея и доискиваться подтверждений, и не требую предоставить доказательства смехотворной истории о лебедях, которые, по рассказам Филострата, помогали его матери при родах, — ни привести свидетеля небылицы о садах, ведь, как я и говорил, не брать же нам в очевидцы и этих событий Дамида, который повстречался с Аполлонием многим позднее в Нине Ассирийском [463]. Что касается меня, то из того, что написано, я весьма охотно верю тому, что представляется правдоподобным и не отступает от истины, и даже если бы в похвалу достойному человеку сказано было нечто уж очень хорошее, я и это, возможно, счел бы достоверным и допустимым, — лишь бы оно не изобиловало неимоверными чудесами и всяким вздором. Поэтому я, пожалуй, не стану возражать, если наш писатель говорит, что древний род Аполлония восходит к первым поселенцам, что наш герой — раз уж так случилось — был состоятельнее, чем все жители, вместе взятые [464], и что, будучи еще молодым человеком, он не просто повстречался с учителями из вышеназванных, но и сам — почему бы нет? — стал для них учителем и наставником [465]. Не станем отказывать ему в расторопности и в делах общественных и религиозных, поскольку в награду за здравомыслие он избавил от недуга человека, который пришел излечиться в храм Асклепия: ибо тому, кто страдал водянкой, он прописал положенный больному режим воздержания и тем самым излечил его, — здесь, безусловно, сообразительность юноши весьма похвальна [466]. А также поскольку Аполлоний не допустил в храм того, кто желал принести богатые жертвы, но по справедливости имел дурную славу — ибо и впрямь, по словам писателя, из всех жителей этот человек был самым богатым и самым знатным [467]. Нет возражений и против того, чтобы причислить Аполлония к людям целомудренным, потому что на того, кто домогался его внимания, он обрушился бранью [468] и потому что он, как говорит сочинение Филострата, провел жизнь в чистоте, свободным от общения с женщиной [469]. Пусть будет верным и то, что сказано о пятилетнем пифагорейском молчании, а также о том, как он досгохвально с ним справился [470]. Это и подобное тому, присущее человеку и поистине не выходящее за границы философского образа жизни и правды, я, пожалуй, согласился бы допустить, весьма почитая благоразумие и любовь к истине. Однако сначала предполагать, что он по природе своей могущественнее человека, и тут же этому противоречить, забывая о сделанном предположении, — я считаю, есть пустая болтовня и обвинение и самого пишущего, и прежде всего того, о ком все это написано.

13. Это из первой книги. Приступим же и к тому, о чем говорится во второй. Речь заходит о путешествии Аполлония от персов к индусам. После чего с ощущением чего‑то неудобосказуемого, как бы чего‑то странного автор говорит, что наш герой увидал по дороге какого‑то беса, которого он называет эмпусой [471], и вместе со своими спутниками прогнал его бранью; [472] и когда им в пищу было подано мясо животных, Аполлоний говорит Дамиду, что он, дескать, позволяет ему и спутникам отведать его: ибо в воздержании от него никакой заслуги для них он не видит, для себя же — в том, чтобы с детства вести жизнь, сообразуясь с философией [473]. Однако же кто не смутился бы от того, что его, Дамида, человека столь ему близкого, в ком единственном, казалось бы, он приобрел себе приверженца и обращал к философии, Аполлоний не удерживает от животной пищи, что не дозволительно по Пифагору, — что он непонятно почему для других не видит никакой заслуги в воздержании от того, что самому ему принесет вред?

14. При этом посмотрим, какие примеры истинности своих слов доставляет нам сам Филострат, о котором у Правдолюбца засвидетельствовано, что он почитает истину. Он говорит, что Аполлоний, оказавшись у индусов, держит при себе переводчика и с его помощью ведет беседу с Фраотом — так звали царя индусов [474]. Таким образом, недавний знаток всех языков, как об этом говорил Филострат, — теперь, снова по его же словам, нуждается в переводчике. И опять‑таки, знающий мысли людей и чуть ли не как тамошний бог Не говорящего слышавший и разумевший немого [475] через переводчика расспрашивает о жизни царя и просит, чтобы в путешествии к брахманам у него был проводник. А между тем царь индусов, хотя и варвар по сути своей, тем не менее, отказавшись от переводчика, в беседе с ним говорит по–гречески, показывая тем самым свое воспитание и большую ученость, в то время как для Аполлония не является вопросом чести показать, как должно было бы быть, что и он тоже знает их язык [476].

15. Однако даже когда индус заговорил с ним по–гречески, Аполлоний от неожиданности приходит в изумление [477], — судя по тому, как об этом говорит Филострат, который, как видно, остается верным самому себе. Ведь с чего бы ему изумляться, если бы изначально он не принимал его за варвара, — если бы на самом деле его изумление не произошло оттого, что он никак не ожидал, что такой человек когда‑нибудь заговорит с ним по–гречески? И тут, словно при виде человека, совершившего какое‑то чудо, и еще не зная, как его объяснить, Аполлоний спрашивает: «Скажи мне, царь, откуда настолько хорошо ты знаешь греческий язык? И откуда здесь у тебя философия? Ведь не к учителям, я все же полагаю, следует возводить ее, потому что нет среди индусов учителей этого?» Таковы странные речи того, кто все постиг благодаря дару предвидения. В ответ на это царь сообщает о том, что и учителя у него были, и о том, кто они, и обо всех подробностях своей жизни, начиная со своего отца [478].

16. Затем, когда индийский царь размышлял о найденном на поле сокровище — кому из двух, бывшему или нынешнему владельцу этой земли следует им владеть, — наш всефилософ и любимец богов, когда его об этом спросили, присуждает сокровище покупателю, основание же своего решения объясняет в таких словах: «Одного боги не лишили бы земли, не будь он человеком дурным, и, напротив, другому не дали бы то, что под землей, если бы он не был достойнее продавца» [479]. Право же, послушать его, выходит так, что тех, кто удачлив и превосходит всех своим богатством, будь они даже самыми постыдными и распутными людьми, следует почитать трижды благословенными любимцами богов и, следовательно, самых бедных — лишь проклятыми неудачниками, будь то даже Сократ, даже Диоген, даже сам Пифагор и подобные им, — люди во всех отношениях самые благоразумные и справедливые. Так, следуя написанному, можно было бы сказать, что боги, согласно Аполлонию, тех самых бедняков, которые действительно преуспели в философии, не лишали бы и самых необходимых для пропитания средств, не будь они по сути своей совершенно дурными людьми; людей же самого разнузданного нрава с щедростью не наделяли бы преизбыточным богатством, не будь они достойнее тех, первых. Из этого для всякого становится совершенно очевидной нелепость подобного суждения.

17. Принимая во внимание сказанное во второй книге, перейдем к третьей, с тем чтобы рассмотреть все, что касается небезызвестных брахманов. В самом деле, в сравнении с этим несуразности, рассказанные о Фулии [480], или еще какие бы то ни было чудеса, придуманные некогда баснописцами, будут выглядеть весьма и весьма достоверными и совершенно правдоподобными. Именно на эти отрывки и следует обратить внимание, чтобы убедиться в бессовестности Правдолюбца, который нам приписывает «легкомыслие и легковерие», себе же самому и подобным ему — «точный и основательный суд» по здравому разумению. Итак, давай посмотрим, какими он похваляется невероятными историями, ставя превыше наших божественных евангелистов Филос- трата, который якобы был не только человеком наиученейшим, но имел целью истину.

18. Итак, в самом начале путешествия Аполлония к брахманам у нашего писателя появляется какая‑то женщина, с кожей совершенно белой с головы до бедер, черной же в остальной части тела [481], затем, по мере того как они продвигаются по дороге, ведущей к брахманам, — горы, усаженные перцем, при нем обезьяны–земледельцы [482] и какие‑то невероятные по величине драконы, из головы которых выбрасываются языки пламени. Если убьешь такого дракона, то, по его словам, в голове у него найдешь необычайные камни, похожие на камень Гига, о котором говорится у Платона [483]. Все это предваряет рассказ о холме брахманов; когда же они добрались и туда, то увидели колодец удивительной серной воды и рядом кратер огня, из которого извергалось пламя свинцового цвета, и два пифоса из черного камня, один — с дождями, другой — с ветрами, из которых брахманы наделяют тех жителей страны, к которым они милостивы [484]. Также и статуи — и Афины Полиады, и Аполлония Пифийского, и Диониса Линея, и каких‑то других греческих богов [485]. Учитель же всего звался Иархом; они увидели, как он восседал — далеко, однако, не по–философски, а скорее с видом сатрапа — на высочайшем троне; последний был из черной бронзы и испещрен золотыми украшениями, которые изготовляют философы, скорее всего, до устали работая на манер огненных дел мастеров с огнем и железом, нежели совершая эту работу подобно чудотворцам, без всякого труда. Сидения же остальных учителей — тоже бронзовые, однако ничем не замечательные и менее высокие [486]. Ибо следовало хоть как‑то приданием ему обличил тирана удостоить учителя божественной философии преимущества в золоте и украшениях.

19. Он говорит, что сперва Иарх, увидав Аполлония, обратился к нему по имени, говоря при этом по–гречески, и попросил письмо, которое Аполлоний нес от Фраота, о чем ему уже было известно благодаря дару предвидения, а также доказал божественность своего дара, заранее сообщив, что в письме недостает одной буквы «дельта». И затем он тут же стал совсем не к месту, подобно человеку неопытному в использовании своего богатства, с первых слов выказывать дар предвидения, перечисляя отца и мать Аполлония, его родословие, воспитание и образование, по годам его путешествия, приход к нему, а также все то, что было им совершено и сказано в беседах за время пути [487]. Затем сей удивительный сочинитель говорит о том, что брахманы вместе с Аполлонием намазались янтарной мазью, затем омылись и, встав наподобие хора кругом, ударили землю посохами; она же, прогнувшись, подбросила их на два локтя вверх, и они оставались в воздухе над землей в течение некоторого времени; к тому же они без труда привлекали огонь солнца, когда им того хотелось [488]. К этим наш собиратель чудес прибавляет еще одно: что якобы четыре пифийских треножника вращаются, двигаясь сами по себе, и посему уподобляет их гомеровским, и приставляет к ним в качестве виночерпиев четырех бронзовых слуг, и при этом еще говорит, что земля сама подстилала им траву. Из треножников, по его словам, вино разливали два, а из оставшихся двух один доставлял теплую воду, другой — холодную. Бронзовые же виночерпии в надлежащих мерах смешивали воду и вино и, как на пирушках, передавали килики по кругу [489].

20. Йероклу, которому доверялся высший и всеобщий суд, после разностороннего исследования вышесказанное кажется правдоподобным и достойным веры, и, при том что мы у него обвиняемся в таком «легкомыслии и легковерии», сам он, веря во всем этом Филострату, надменно усмехается, выражаясь такими словами: «Давайте все же посмотрим, насколько лучше и разумнее мы смотрим на подобные вещи и какого придерживаемся мнения о добродетельных людях».