Раннехристианские апологеты II‑IV веков. Переводы и исследования.

21. На такой‑то вот пирушке присутствует, по словам Филострата, и царь Фраот, который выпивает вместе с индийскими философами; сообщает автор и о том, что он бесчинствует и оскорбляет философию, и о том, что в их присутствии наливается пьяным, бросает вызов солнцу и хвастает. И снова упоминается о том, что Аполлоний с помощью переводника понимает царя, и снова — о том, что он ведет беседу с царем, а Иарх переводит [490]. Можно ли не удивляться при виде того, что среди этаких людей бесчинствует и пьянствует столь непристойный наглец, который в обществе философов, не говоря уж о богоравных, присутствовать не достоин? Что же, не оскорбил ли я их достоинства, называя богоравными? Когда Аполлоний спросил, кем считают они сами себя (богами, ответил Иарх [491], который как настоящий бог, а по повадкам своим даже не философ — куда там, и тем менее, что сам удостаивает себя зваться богом), — наклоняется над фиалом и подает сотрапезникам знак к началу. Фиал же, говорит сочинитель, будто бы вдоволь поил всех, восполняясь подобно чудесным источникам для черпающих из них [492].

22. После этого — совместные беседы и серьезные разговоры философов, в которых Иарх сообщает о том, что душа его была якобы в теле другого человека, который был царем, а также о том, что было им совершено; [493] Аполлоний же — о том, как некогда он был кормчим на египетском корабле, и о том, что он совершил [494]. Вопросы и ответы каждого таковы, что о мудрости их вообще не стоит упоминать. Аполлоний, говорит автор, спрашивает, имеется ли у них золотая вода — вопрос, достойный мудреца! — и люди, у которых жилища под землей, и прочие пигмеи и скиаподы, а также, есть ли у них четвероногое существо, называемое мартихора, которое головой походит на человека, величиной подобно льву, а хвост его имеет колючие волосы длиною в локоть, которые мартихора, подобно стрелам, метает в охотников, — о таких и тому подобных вещах расспрашивает Аполлоний, Иарх же рассказывает ему о пигмеях, что действительно жилища у них под землей и живут они за рекою Ганг, а в отношении всего остального — говорит, что такого вообще не существует [495].

23. Еще Филострат пишет, что шерсть, из которой изготовляют ткань для одежды, вырастает у них прямо из земли [496], притом вполне вероятно, что сами философы, «ткацкий станок обходя» [497], для производства одежды занимаются шерстопрядением — ведь ни одна из женщин не допускалась к ним; по крайней мере, не станет же он говорить, что шерсть сама собой, как по волшебству, превращается у них в священную одежду. Всякий из них, по словам Филосграта, носит посох и перстень, обладающий волшебной силой [498]. Затем — чудодействия брахмана, — как он призвал к себе письмом бесноватого, как, погладив рукой, исцелил ягодицу хромого, как даровал зрение слепому и какому‑то сухорукому — здоровую руку [499].

24. Пожалуй, много чего интересного найдется у сочинителя, избавившего нас от излишних сомнений; понятно ведь, что в его изложении все это будет истинным — в то время как, сообщив сперва о дождях и ветрах в пифосах, о самодвижущихся треножниках из камня, о виночерпиях из бронзы, которые килики отправляют по кругу, и утверждая при этом, что все это правда, он тем самым обнаружил и изобличил сказочность и всего остального.

25. Дамид же, говорит Филосграт, рассказывает, что в его отсутствие Аполлоний и с Иархом вел философские беседы и получил от него в подарок семь перстней по именам звезд, которые он и носит по одному в соответствии с названиями дней [500]. Сообщив об этом, наш писатель, почитавшийся автором «Правдолюбца» за человека, уважающего истину, в другом месте своего сочинения, как будто и впрямь осуждая колдовство брахманов и высказываясь за то, что Аполлоний остался к нему непричастным, замечает, говоря дословно следующее: «Увидев же у индусов треножники и виночерпиев и все то, что, как я говорил, движется само собой, Аполлоний не стал спрашивать, как умудрились они это сделать, и узнавать не имел надобности, однако хотя и хвалил, подражать все же не хотел» [501].

Тогда почему же он хвалил тех, кому не хотел подражать? Если же он хвалил их за то, что они поступают по–бо- жественному, каким образом он не желал подражать тому, что достойно похвалы? Да и после пребывания у них, рассказывает автор, Аполлоний вместе со спутниками на обратном пути пришел в страну оригов, скалы у них там бронзовые, такой же бронзовый и песок, и крупинки бронзы несут реки [502].

26. И все это из третьей книги, перейдем же теперь и к следующим за этим отрывкам. Автор говорит, что наш герой, вернувшись из страны индусов в Элладу, был провозглашен сопричастником богов, — тех самых богов, которые больных‑то и тех исцеляться отправляли к нему [503]. И, приведя его к нам от арабов, магов и индусов как бы и в самом деле неким чудесным и божественным человеком, тут‑то Филосграт и принимается за свои россказни о чудесах. Впрочем, разумно, пожалуй, было бы заметить, что если бы и впрямь Аполлоний был более божественной, нежели человеческой природы, то уже давным–давно, а не только теперь, то есть еще до участия в чудодействиях других, следовало бы автору начать перечень его собственных чудес: излишним было бы для него с усердием приниматься за обучение у арабов, у магов и индусов — если и впрямь кто‑то верит Филострату. Однако же наш герой, по словам истинолюбивого сочинителя, явившись пред нами после обучения у стольких учителей, именно теперь начинает проявлять свои сверхчеловеческие способности.

27. Сначала, опираясь на учение арабов и их искусство гадания по птицам, Аполлоний толкует присутствующим, что означает воробей, который созывает товарищей к корму [504]. Затем, заранее почувствовав моровую язву, он предсказывает ее гражданам [505]. Основания же этого он сам сообщает в защитительной речи, обращенной к Домициану: когда тот спросил, из чего следует его предсказание, Аполлоний ответил: «Потому, император, что я употребляю более легкую пищу, я первым почувствовал опасность» [506]. Филосграт рассказывает и о третьем совершенном им чуде, как он якобы предотвратил моровую язву [507]. И хотя автор вовсе не помещает его среди тех перечисленных в конце чудес, за которые обвиняют Аполлония, — поскольку он был, очевидно, не в состоянии в защитительной речи опровергнуть имеющиеся там обвинения, — давайте, однако же, мы сами проясним для себя эту историю и таким же образом и за нее спросим ответа, ибо если для кого- то недостаточно ясно, что на самом деле содержание по большей части лживо и воистину полно колдовства, то это изобличает сама манера повествования. Ведь автор рассказывает, что моровая язва представилась в образе нищенствующего обернутого в лохмотья старика, который после того, как Аполлоний приказал побивать его, изверг из глаз пламя, а затем, уже побитый камнями, обернулся собакой, растерзанной и извергающей пену, как бешеные псы. Филосграт пишет, что Аполлоний в защитительной речи, обращенной к Домициану, так говорил об этой истории: «Ибо моровая язва обратилась в нищего, собирающего милостыню, и я увидел и, увидев, погубил, не приостановив ее, но уничтожив» [508]. Кто же после этого не посмеется над немыслимым деянием нашего чудотворца, услышав о том, что язва по природе своей — разумное существо, которое способно видеть и подвергаться ударам камней, и растерзанное перед людьми извергает пену, в то время как на самом‑то деле болезнь оказывается не чем иным, как загниванием и порчей окружающего воздуха, который превращается в нечто болезнетворное и составляется, как сообщает лекарский трактат, из нечистых и дурных испарений [509].

28. Четвертым по счету невероятным событием было у него появление одетой в плащ души Ахиллеса, неподалеку от его могилы, сначала величиною в пять локтей, а затем — в двенадцать [510]. Она обвиняет фессалийцев в том, что они, дескать, не совершают, как того требовал обычай, погребальных жертвоприношений, и до сих пор гневается на троянцев за нанесенные ей обиды, а также разрешает Аполлонию задать пять вопросов, которые хотел бы задать он сам и Мойры ему бы позволили. Затем, всезнающий и похваляющийся предвидением будущего до сего времени понятия не имеет о том, был ли Ахиллес похоронен и были ли по нему погребальные песнопения Муз и Нереид. И об этом он спрашивает его, а также интересуется, была ли заклана Поликсена на его могиле [511] и прибыла ли Елена в Трою [512], — сколь значимы и проникновенны эти вопросы о философской жизни героя! К тому же он восхищается тем, сколь многие герои родились у эллинов в одно и то же время, и спрашивает, был ли под Троей Паламед. Чтобы собеседник видимых и невидимых богов этого не знал и обо всем этом расспрашивал, — неужто ему не было бы стыдно? Следовательно, если это так, — раз уж он представлен человеком, который даже с мертвыми вступает в общение, — то тогда совершенно бездарно переиначивает вопросы сам автор, вероятно для того, чтобы несколько ослабить подозрения в том, что его герой, как может показаться, занимается недозволенным. А ведь и в самом деле впоследствии он говорит в свое оправдание, что способ, которым было вызвано явившееся видение, ничего общего с некромантией не имеет [513]. «Ведь не копая яму, как Одиссей [514], и даже не кровью жертвенных баранов привлекая души», он якобы вошел в общение с Ахиллесом, но «молившись так, как индусы говорят следует молиться при обращении к героям» [515]. И это‑то на глазах у своего товарища ставит себе в заслугу тот, о котором у нашего писателя засвидетельствовано, что он ничему не научился у индусов и не стал перенимать их мудрость!

29. Так, если не было в этом деле никакого зловредного колдовства, почему же тогда Дамида, одного–единственного и верного своего товарища, ты не приобщил сему удивительному зрелищу и беседе? И разве нельзя все это делать днем, а не поздней ночью, и только так? И почему же гнали душу героя крики петухов? «Ведь он исчез, говорит Филострат, со вспышкой небольшой молнии, потому что уже начинали петь петухи». Посему то был момент, удобный, похоже, злым духам для сверхъестественного общения, но никак не душе героя, которая свободна от грубого вещества тела и должна быть доброй и вседобро- детельной. А между тем дух, который представлен там, изображен по характеру клеветником и завистником и по образу мыслей — злобным и низким. Или разве не таков тот, кто препятствует старательному юноше Антисфену, когда он, как и впрямь философу, пытается следовать Аполлонию? [516] Ибо он велит, чтобы тот не становился последователем его философии, и указывает причину: «Ибо он — подлинный потомок Приама и не прекращает славить Гектора». И как же не злобен и не низок сердящийся на фессалийцев за то, что они якобы не приносят ему жертв, и троянцам, хотя они и жертвы приносят? и непрестанно совершают возлияния, не прощающий того, что столько лет назад они обидели его? Причем тут же он повелевает Аполлонию восстановить могилу Паламеда, нечестиво разрушенную вместе с его статуей [517].

30. Между тем для доказательства простоты совершения пятого и шестого чуда длительного разбора в нашей работе, пожалуй, и не потребуется: ибо бесов он изгоняет, как говорится, одного другим; первого—из распутного юноши, второго же — искусно принявшего женский облик. Именно этого беса величайший из мудрецов прямо по имени называет «эмпусой» и «ламией». Следует, однако же, отказаться и от историй с некой девицей в городе Риме, которой после смерти он якобы даровал вторую жизнь, — чему Филострат и сам не верит: рассуждает он, видите ли, в сомнении, не сокрылась ли От врачующих некая оставшаяся в ней искра жизни, — ведь, по его словам, окружающие говорили, что «когда идет дождь, от лица ее поднимается пар» [518]. Ведь если бы и действительно в самом Риме он совершил столь замечательное деяние, то оно не осталось бы неизвестным прежде всего самому императору, затем всем подчиненным ему магистратам и тем более пребывавшему в тот момент в Риме философу Евфрату [519], который, как рассказывает Филосграт, впоследствии обвинил Аполлония в колдовстве. Ведь если бы все это на самом деле произошло, то, конечно, было бы присовокуплено обвинителем к прочим уликам против Аполлония. Таковы наиболее важные и наиболее характерные из совершенных им деяний. Автор пишет и о многом другом, что по дару предвидения говорил, прорицал и предсказывал наш герой, и о том, как в Афинах, когда он пожелал быть посвященным в Элевсинские мистерии, ему воспрепятствовал в этом тамошний жрец, сказав, что никогда не будет посвящен в таинство колдун и что Элевсинские мистерии не откроются человеку, нечистому в отношениях с духами [520]. А также—о том, как из страха перед Нероном наш величайший философ велит своим товарищам, чтобы за сей мудрый образ жизни те подали денег нищему, который нагло попрошайничал в Риме и при этом ради подаяния распевал под кифару песни Нерона [521].

31. На этом и заканчивается четвертая книга сочинения о нем. В пятой, с восхищением сказав несколько слов о его даре предвидения, писатель прибавляет следующее: «Относительно того, что он предсказывал все это движимый божественной силой и что у считающих сего мужа колдуном нет на то здравых оснований, ясно из уже сказанного. Однако давайте рассмотрим и это: колдуны — сам‑то я считаю их несчастнейшими из людей — иные прибегая к устрашению духов, иные — к варварским жертвоприношениям, иные — к неким заклинаниям и натираниям, как считается, изменяют то, что определено судьбой. Он же, напротив, следовал тому, что от Мойр, и предсказывал то, что имеет случиться по необходимости, предсказывал же не колдуя, но исходя из того, что являли боги. И увидев у индусов треножники, виночерпиев и все то, что, как я говорил, двигалось само собой, Аполлоний не стал спрашивать, как умудрились они все это сделать, и узнавать не имел надобности, однако, хотя и хвалил, подражать все же не хотел» [522]. Тот, кто так говорит, с совершенной очевидностью обнаруживает в знаменитых индийских философах колдунов. Ибо, ведя речь о колдунах, он упоминает и о философах, говоря, что они умудряются делать вещи и впрямь чудесные, — а также старается выставить того, о ком идет речь, человеком непричастным таковой их премудрости, поскольку она якобы безнравственна. И в свою очередь, если о самом Аполлонии сказано, что он называет их богами и учителями, то пора обвинения против учителей распространить и на него самого. Так, придя к египетским гимнософисгам [523], как называет их автор, Аполлоний произносит такие слова: «По–моему, нет ничего странного в том, что я предался благоустроенной философии, которую индусы вознесли на сообразную ей высоту и движут божественной машиной. А теперь пора объяснить, почему я по справедливости радовался за них и по справедливости считаю их мудрыми и блаженными», — и еще то, что он говорит немного погодя: «ведь они боги, и устроение у них на Пифийский лад» [524]. И когда его привели к Домициану, он говорит: «Что за война у тебя с индусами Иархом и Фраотом; из людей только их я почитаю богами и имени богов достойными» [525]. И что в других местах своего сочинения он называл их богами и учителями сего мужа и признавал, что Аполлоний получил вышеупомянутые перстни, — обо всем этом автор теперь забыл и не понимает, что бесчестит вместе с учителями ученика.

32. Далее в своем сочинении Филострат рассказывает о флейтисте и в подробностях расписывает, как Аполлоний в пространных речах говорит о различных тонкостях игры на флейте, как будто сие представляет собой величайшую и мудренейшую науку [526]. А также сообщает о том, что император Веспасиан обращался к нему с мольбой как к богу и упрашивал его: «Сделай меня императором». Тот же отвечал: «Я уже сделал» [527]. И как тут по справедливости не вознегодовать на эту похвальбу, столь близкую к неразумию, когда уже самим богом и создателем императоров мнит себя зарвавшийся кормчий египетского корабля? Ведь о том, что душа его была в теле кормчего, Аполлоний самолично сообщил нам чуть ранее в беседах с индусом.

33. Тому самому императору, когда он попросил Аполлония указать ему из философов тех, которых тот порекомендовал бы ему на должность советников в делах, он отвечает так: «Из них эти вот мужи хорошие советники», — на Диона [528] при этом указывая и на Евфрата, который к тому времени еще не был с Аполлонием в ссоре, — и тут же добавляет: «Император, Евфрат и Дион, давние твои знакомые, стоят у ворот дворца и не безразличны к твоим делам. Право же, стоит позвать и их на беседу, мудрые ведь мужи». На что Веспасиан отвечает: «Двери для мудрых мужей у меня распахнуты» [529]. Вот так предвидение у нашего героя! Сейчас Евфрат у него и хороший и мудрый, потому что еще не поссорился с ним; когда же поссорился, — такого от него больше не жди, — посмотри, что сам Аполлоний пишет о Евфрате, обращаясь к Домициану: «А то, каким на самом деле состоянием обладает философ, который льстит сильным мира сего, — показывает богатство Евфрата. ВеДь деньги у него откуда, я говорю? Стало быть, для него эти люди суть источники богатства, и он рассуждает уже о меняльных лавках, относясь ко всему тому, что продается и покупается, как перекупщик, торговец, весовщик, сборщик податей; он навсегда прилепился к дверям сильных мира сего и простаивает там дольше, чем сами привратники. Частенько привратники прогоняли его, как гонят попроша- ек–собак; никому из философов он не послал ни драхмы, но сколачивает теперь свое собственное состояние, а из остатков платит тому самому египтянину и острит на меня свой язык, достойный того, чтобы его вырвать. Все же я оставляю тебе именно Евфрата, ибо ты, если не будешь потворствовать льстецам, найдешь в нем человека еще более дурного, чем я толкую» [530]. Пред отцом Веспасианом Аполлоний свидетельствует, что Евфрат, дескать, мудр и хорош, перед сыном же — выступает с этакими речами о нем, — пожалуй, вполне очевидно, что одного и того же Евфрата он и хвалит и обвиняет. Неужто, однако, заранее стяжавший знание о будущем не знал, каким был и каким будет в своем поведении Евфрат? А ведь то, что сейчас, уже не впервые, поскольку еще при Веспасиане он пытается обвинить Аполлония в том, что на самом‑то деле тот по сути своей величайший мошенник. Как же тогда этакого человека прочит он в советники императору, так что перед ним его ходатайствами распахиваются ворота дворца? А раз так, то и слепому, как говорится, видно, что автор наговаривает на нашего героя в отношении его предвидения; в противном случае благороден же он был бы, если до размолвки без злого будто бы умысла разделял с товарищами, в том числе и с Евфратом, вход в императорский дворец, впоследствии же из‑за ссоры этакое о нем говорил! Никоим образом не хотелось бы в моей работе порочить сего мужа, утверждая, что он будто бы наговаривает на Евфрата, который из современных ему философов оказался самым значительным, так что и до сих пор те, кто занимаются философией, относятся к нему с почтением; но в этом последнем обстоятельстве, пожалуй, и следует видеть величайший, если угодно, пример того, что составляет существо обвинения против Апол — (лония. Ибо если Евфрат признан в глазах всех человеком в философии j< выдающимся, то нашего героя, выступающего с Обвинениями против совершенных им странных поступков, самое время обвинить в ненавистничестве; Евфрата же, обвиняемого Аполлонием, следует обвинить в том, что он навлек на себя дурную славу, потому что вел жизнь, которая не может понравиться философу.