Труды

 Вот почему книги Бабю и Делеэ не только оставляют возможным, но прямо вызывают на новое изучение агиографии С. Севера. Мы подходим к ней, желая усмотреть образ Мартина – христианского подвижника, найти руководящую идею его подвига. Быть может, эта задача окажется неразрешимой или превышающей наши силы, но постановка ее обязательна. Это "единое на потребу" церковно-исторической науки. "Все прочее к ней приложится", – или история христианской церкви в наших книгах будет по-прежнему оставаться коллекцией ор-д-эвров.

 Известно, на какую сверхчеловеческую высоту поставил Сульпиций своего героя. Никто из восточных подвижников не может сравниться с ним. Он занимает место рядом с апостолами и превосходит[970] всех святых[971]. Основное впечатление от этого образа – подавляющей духовной мощи[972]: Мартин, окруженный ангелами[973], общающийся со святыми[974] и Христом, постоянно посрамляющий диавола и грозно повелевающий земным владыкам. На небесах он немедленно же по смерти занимает для своих поклонников положение, которое по праву принадлежит только Христу или, столетиями позже, Богоматери: "единственной, последней надежды на спасение"[975]. Но, прежде всего, он великий чудотворец.

 Собственно говоря, ударение, которое ставит Сульпиций на этой чудотворной силе Мартина, мало согласуется с его общей оценкой чуда. Чудеса могут творить все, по слову Господа. Только "несчастные, выродки, сонливцы, не будучи в состоянии творить их сами, краснеют от чудес св. Мартина и не верят им"[976]. Чудотворение совместимо даже с недостойной совестью. Сульпиций знает примеры чудотворцев, одержимых бесом тщеславия[977]. Не без юмора он рисует встречающийся в его время тип мнимого святого (errore sanctus), раздутого молвой и поклонением. "Если у него последуют хоть какие-нибудь маленькие чудеса, он будет считать себя ангелом"[978].

 И однако, по тому, как Сульпиций построил свое житие, видно, что для него это выявление духовной мощи имеет первенствующее значение. Действительно, только здесь, а не в аскетическом подвиге, Мартин превосходит восточных отцов (главная идея "Диалогов"). Превосходит не только изумительностью чудес – воскрешение мертвых, – но и формальным их характером. От проницательного критика[979] не укрылось, что, в отличие от чудес Антония Великого (литературный образец для Севера), Мартин обладает чем-то вроде "fluide personnel". Мартин представляется источником самостоятельной мощи – virtus; Антоний творит чудеса всегда по молитве: не он, а Бог исцеляет[980]. Конечно, между св. Афанасием и Сульпицием не может быть богословских расхождений по вопросу о чуде[981]; но разница в психологическом восприятии чуда огромная. Именно, благодаря личностному характеру силы, становятся возможным чудо, совершаемое Мартином по ошибке, как остановка погребального шествия (впрочем, signo crucis)[982]. Чудеса творят и другие именем Мартина. Можно приказать собаке замолкнуть in nomine Martini: "и лай прервался в глотке; она умолкла, словно ей отрезали язык"[983].

 Источник этой сверхчеловеческой силы – аскеза[984]. Но как раз аскетические достижения Мартина интересуют агиографа в самых общих чертах. По-видимому, восточный опыт остается непревзойденным, – и в этом известная порука Северовой правдивости. Если не для Мартина, то для аскетического кружка Сульпиция Севера представляется очевидным, что, в частности, диетический режим Египта должен быть смягчен в Галлии[985]. Подвиг Мартина в воздержании, в постах[986], бдениях и молитвах, не столько в чрезмерности их, сколько в непрерывности, perseverantia[987]. Кардинальная добродетель Мартина – это мужество – fortitudo[988]. Совершенно стоическими чертами рисуется ровная невозмутимость его духа – aequanimitas: "никто никогда не видел его разгневанным, никто – взволнованным, никто – печальным, никто – смеющимся: всегда он был один и тот же – unus idemque"[989]. С этой невозмутимостью согласуется gravitas и dignitas его речей[990]. Ровность духа не изгоняет с лица Мартина выражения "небесной радости", придававшей ему нечто не от человеческой природы[991].

 Эта вечная ясность, кажется, исключает покаянное настроение, плач о грехах, и, действительно, Сульпиций нигде не указывает на покаяние, как на мотив аскезы[992]. Сам Сульпиций – грешник – знает "страх суда и ужас наказаний"; "воспоминание о грехах делает его печальным и измученным"[993]. Но это не для героя. Мартин в изображении Севера свободен от страха и раскаяния[994]. Вера в свою спасенность выражается и в предсмертных словах, обращенных к диаволу: "Что ты стоишь здесь, кровожадный зверь? Ничего ты не найдешь во мне, злодей: я отхожу на лоно Авраамово"[995]. Здесь выражено не только личное самосознание. Известный моральный оптимизм утверждается Мартином и в общей сентенции: "Старые преступления очищаются достойной жизнью, и, по милосердию Божию, должны быть освобождены от грехов те, которые перестали грешить"[996]. Не на милосердии, которое все покрывает, лежит здесь ударение, но на melior vita; святой серьезно считается с возможностью перестать грешить. Правда, несколько иной оттенок принимает эта мысль в радикальном заключении: и диавол может надеяться на прощение, если раскается хотя бы перед Судным днем: "уповая на Господа Иисуса Христа, я обещаю тебе милосердие"[997]. Здесь не может быть и речи о заслугах. Но для человеческих усилий и борьбы открыто свободное поле.

 С кем ведется эта борьба? Мы ничего не слышим об искушениях плоти и духа, о борьбе с грехом. Мартин выше человеческих слабостей. Но диавол, несмотря на постоянные поражения, не устает его преследовать. Мартин от юности поставлен в роковую неизбежность этого единоборства[998]. Поистине, он имеет дело с жалким противником. Бессильный соблазнить, враг мечтает только обмануть, но Мартин с неизбежным провидением разоблачает его во всех личинах и отражает его диалектику[999]. Всегда победоносная, борьба не перестает быть напряженной. "Тяжка, Господи, телесная брань ... службу Твою буду верно нести, под знаменами Твоими буду сражаться, доколе Сам повелишь"[1000]. Мартин, некогда отказавшийся от службы императору, становится воином Христовым. Этот язык милитаризма обычен для христианского подвижничества. Еще ап. Павел освятил его употребление[1001]. Разница лишь в том, что не знающая поражений война утрачивает для Мартина свою опасность[1002].

 Совершенный воин Христов – это мученик, проливший кровь за Христа. Но и этот венец, поистине, принадлежит Мартину. "Хотя условия времени не могли дать ему мученичества, он не лишается славы мученика, ибо волею своею и доблестью мог и хотел быть мучеником... Родись он в другое время, он добровольно взошел бы на дыбу, сам бы бросился в огонь... веселясь язвами и радуясь мукам, он смеялся бы среди пыток"[1003]. Впрочем, своими добровольными страданиями "он совершил бескровное мученичество"[1004]. Какова же цель этого вольного мученичества или войны? На этот счет Сульпиций необычайно лаконичен, как и вообще он неохотно вводит нас во внутренний мир святого. Иногда мы слышим, что Мартин подвизается "ради вечности"[1005]: Царство Божие, как обетование грядущего[1006], (не достижение настоящего в особой мистической жизни) требует жертвы, отречения. В этом путь Христов. "Беседы его (Мартина) с нами все были об одном: как нужно оставить прелести мира и тягости этого века, чтобы свободно, несвязанными следовать за Иисусом[1007]. Созерцание и богообщение нигде не полагаются целью аскезы. Сама молитва рассматривается, как труд и духовное упражнение. Подчеркивается ее непрерывность, и язык автора пользуется для ее характеристики механическими сравнениями. "Не проходило ни одного часа, ни мгновения, когда бы он не прилежал молитве или не трудился над чтением, хотя даже среди чтения или иных занятий он никогда не ослаблял ума от молитвы. Подобно тому, как кузнецы среди работы, ради облегчения труда, бьют время от времени о наковальню, так и Мартин даже тогда, когда, по внешности, был занят другим делом, всегда молился"[1008]. Конечно, молитва Мартина изображается и иначе: как акт волевого напряжения, устремленности к небу. Таковы некоторые молитвы при совершении чудес и особенно предсмертная молитва Мартина[1009].

 Была и у Мартина "некая внутренняя жизнь", и "дух его всегда был устремлен к небу", но Сульпиций бессилен говорить об этом[1010].

 Эти черты естественно смыкаются в цельный образ: христианского стоика, героическими трудами завоевывающего Царство Небесное. Таким остался Мартин в памяти ближайших варварских столетий, живших под могучим впечатлением его легенды.

 Однако впечатление это грешит большой односторонностью. Существенно иные черты привходят в образ стоика, осложняя, изменяя его до неузнаваемости. Со страниц Сульпиция глядит на нас другое лицо, в котором мы с трудом признаем героя-Мартина. Но это именно лицо запечатлено такой духовной красотой и неповторимым своеобразием, что для нас оно обладает гораздо большей убедительностью, чем понятный варварам эпический Мартин. Этот другой Мартин не только следует за Христом по пути отречения; он с необычайной для его современников чуткостью воспринял в себя образ Христа и живет органическим подражанием ему. Образ Христа смягчает суровость его подвига, сообщая ему эмоциональную жизнь. Мартин видит Христа в уничижении и любви. Когда искуситель является ему в образе Христа, но в царственном одеянии, "sereno ore, laeta facie", Мартин легко посрамляет его: "Господь Иисус не обещал прийти в пурпуре и сияющим диадемой: я не поверю в пришествие Христа, если не увижу Его в том одеянии и образе, в котором Он страдал, носящим язвы крестные"[1011]. В нищем, которому Мартин отдает половину своего плаща, является ему Христос[1012]. Бедность и для Мартина и для Севера является одной из основных добродетелей[1013]. Вот почему – а не из аскетической борьбы со своей гордостью – Мартин ищет унижения.

 Живя в крайней скудости, он имеет жалкий вид[1014]. Когда решался вопрос о посвящении его в епископы, собравшиеся иерархи были шокированы его "жалким лицом, грязной одеждой, запущенными волосами"[1015]. Этой vilitas в одежде Мартин не изменил и после посвящения: ей соответствовала humilitas в его сердце[1016]. Его смирение идет так далеко, что разрушает самые основы иерархического строя в миру и в Церкви. Будучи воином и пользуясь услугами раба, Мартин переворачивает наизнанку социальные отношения между ними, оказывая своему слуге рабские услуги: прислуживает ему за столом, снимает и чистит его обувь[1017].

 Епископом Мартин "никого не судил, никого не осуждал, никому не воздавал злом за зло... так что, хотя он и был архипастырем, но его безнаказанно оскорбляли даже низшие клирики"[1018]. Смирение заставляет его, в сознании своего недостоинства, отступаться от чуда. Тот самый Мартин, который не колеблется воскрешать мертвых, вдруг объявляет себя недостойным исцелить больную девушку и уступает лишь принуждению епископов[1019]. Принцип уничижения, конечно, аскетический принцип. Но качество его, религиозное сознание его иное, чем в аскезе трудовой и героической.