Чувствую, что дух мой терзается, когда перечисляю твои заслуги и добродетели, однако в самом этом терзании успокаиваюсь, и хотя эти плачевные воспоминания возобновляют болезнь, однако растворены они и неким удовольствием. Могу ли я не помышлять о тебе, или когда без слез помышлять? Могу ли не вспоминать о тебе, или вспоминать без приятных неких слез? Что когда меня увеселяло, то не от тебя ли происходило? Что, говорю, приятно было мне без тебя или тебе без меня? Что не общее нам? Самое почти зрение и сон разделяли вместе. Было ли какое несогласие в воле нашей? Не всюду ли один за другим следовал? Так почти сказать, когда я переступал с одного места на другое, то как бы ты моему, или я твоему телу делал движение.

Когда случалось одному без другого быть, тогда казалось, как бы чего не доставало и лицо было не весело, и дух печален. Тогда обыкновенная приятность и живость скрывались, и эта разлука беспокоила воображением о болезни отсутствующего. Столь странно всем казалось быть нам в разделении! Я, не терпя отсутствия брата и в свежей памяти его удерживая, часто глазами своими искал его как бы предстоящего и будто бы с ним разговаривал и видел его; но когда не было уже надежды к тому, тогда казалось мне, будто бы я, повесив голову, тащу некое иго; с трудом тогда ходил, стыдился показаться и спешил возвратиться, ибо неприятно было без него выходить.

Напротив, когда выходили оба вместе, тогда не больше было на пути следов, сколько у нас слов, не больше шагов, чем разговоров, и не скучали шествием за приятностью рассуждения. Ибо один висел на устах другого. Не смотрели на дорогу внимательным оком, но слушали взаимные друг друга рассуждения, почерпали приятность взглядов и носили на себе все виды удовольствия братского. Как удивлялся я втайне добродетелям твоим. Как радовался, что Господь даровал мне брата столь целомудренного, столь острого и способного, столь добронравного и простого, так что, помышляя о добронравии твоем, я не надеялся найти в тебе остроту, усматривая же остроту и способность, не думал быть в тебе добронравию! Но оба достоинства соединял ты чудной некой силой.

Чего мы оба не могли определить, то ты один исполнил. Радовался, как я слышу, Проспер, что не думал возвратить похищенного им: но испытал на себе строгость одного тебя больше строгости двоих. Заплатил все, благодаря за твою умеренность и не нарушая стыда, благодаря за кротость и не жалуясь на строгость. Но для кого ты этого искал? Ибо мы желали, чтобы труды твои получили такую же награду, каков твой пример и наставление. Ты по совершении всего возвратился и единственный, предпочтенный всеми, отнимаешься у нас, и как бы для того прежде не испустил своего духа, да совершишь долг благочестия и приобретешь венец прилежания и подвига,

Как неприятны были нам самые почести века этого тем, что разделяли нас между собою! Приняли мы их на себя не потому того, что будто бы сияние их прельщало нас, но чтобы не явились подлыми лицемерами или, может, для того они даны нам, чтобы мы (поскольку ты опечалил нас безвременной своей смертью) одни уже учились жить. Признаю, что справедлив был страх предвидящей моей мысли, когда вспоминаю все то, что тебе писал. Не советовал я, чтобы ты сам ехал в Африку, но лучше оставил бы это другому. Дух мой объят был чрезвычайным страхом, когда я отправлял тебя в путь и поверял волнам, но ты и странствование окончил, и учредил дела, и, напротив, сев в ветхое, как я слышал, судно, поручил себя водам. Ибо спеша, оставил осторожность и, желая нам пользы, не взирал на свою опасность.

Обманчивая радость! Неизвестно течение вещей человеческих; мы помышляли, что брат наш, возвратившийся из Африки и сохраненный от кораблекрушения, от нас уже никак отнят не будет, но теперь на земле испытываем тягчайшее кораблекрушение; ибо того видим бездыханным, кто плаванием избег смерти на свирепом море. Какое осталось нам увеселение, когда исчезла красота и погас наш свет, в котором не только наша семья, но и целое отечество находило свою честь?

Приношу вам, любезные братья, мою благодарность, что вы болезнь мою вменяете в собственную вашу, что в несчастье моем принимаете участие и свидетельствуете свое соболезнование от всего города, от всякого чина и возраста людей. Ибо это есть не частное сожаление, но публичный некий долг. Когда же вы посочувствуете моей потере, то имею я обильный плод, имею залог вашей любви. Желал бы я видеть брата в живых, но общественный долг в счастье любезнее и в несчастье приятнее.

И это есть дело похвалы достойное, ибо не напрасно в Деяниях апостольских при смерти Тавифы плачущие вдовицы описываются; также в Евангелии представляется множество людей, с плачем провожающих гроб умершего юноши; но эту Тавифу оплакивали вдовицы, а юношу — целый город. Потому без сомнения слезами вашими снискивается покровительство апостолов; без сомнения, говорю, плач ваш побудил Христа к милосердию. Хотя Он ныне не коснулся гроба его, однако принял в Свои недра душу, и хотя не воззвал телесным голосом к умершему, однако Божественной Своей властью избавил его от мук смерти и от нападок вражьих, и хотя умерший не сел во гробе, но опочил во Христе, хотя не разглагольствовал с нами, однако видит нас свыше и, созерцая, больше радуется. Ибо через читаемое в Евангелии познаем будущее, и вид настоящего есть знак будущего.

Временное воскресение не нужно было тому, кому определено вечное. Итак, зачем в горестную и плачевную юдоль сей жизни возвращаться тому, о ком радоваться должны, что изъят от наступающих зол и опасностей?

Когда в мирное время никто не оплакивал Еноха, восхищенного на небо, но более того пророк похвалил его, как Писание говорит о нем: восхищен, чтобы злоба не изменила разума его . Тем более сейчас это сказать можно, когда в лукавое время и самая жизнь сомнительна. Восхищен на небо, чтобы не попасть в руки варваров; восхищен, чтобы не увидеть погибели и кончины света; чтобы не увидеть смерти родственников и сограждан своих и также поругания святых дев и вдовиц, что прискорбнее всякой смерти.

Итак, блажен ты, брат, и по цветущей твоей жизни, и по благовременной смерти. Ибо ты восхищен не от нас, но от бедствий; лишился не жизни, но наступающих горестей. Когда бы ты услышал, что к Италии приближается неприятель, то, из сожаления к своим, сколь много соболезновал бы ты, что все наше спасение состоит в окружении Альпийских гор и наваленными кучами деревьев строится нам стена устыжения! С каким прискорбием узнал бы ты, что твоим родственникам угрожает столь большая опасность от неприятеля, от неприятеля бесчеловечного, бесстыдного и нерадящего о спасении!

Несносно было бы тебе то, что мы принуждены будем претерпеть, и [что тяжелее], может быть, видеть похищаемых девиц, малых детей, извлекаемых из объятий материнских и копьями закалываемых, оскверняемые телеса, посвященные Богу. Все это несносно бы было тебе, который, при последнем уже дыхании, себя, может, забыв, а о нас еще помня, увещевал нас беречься набега варварского. Это, может быть, потому, что ты предвидел свою смерть, и то делал ты не по слабости духа, но по благочестию, и хотя для нас был ты слаб, но бодр для себя. Когда Симмах, муж благородный, представлял тебе, что в Италии свирепствует война, а ты предаешь себя опасности и в руки неприятельские, тогда ты отвечал, что для того и едешь, чтобы соучастником быть в нашем бедствии. Итак, блажен ты столь благовременной смертью, ибо избавлен от этой печали. Конечно, блаженнее сестры, которая, лишась утешения твоего, печется о своей целомудренности, и прежде будучи счастлива двумя родными братьями, теперь погружена в горести: за одним не может следовать, а другого не может оставить; могила твоя ей гостиницей является и гроб твой домом. Но — о, когда бы и эта гостиница была безопасна! Пища в плаче, питье в слезах, ибо напитал ты нас хлебом слезным и напоил нас слезами в меру, а может быть, и выше меры. Что скажу я о себе, кому и умереть неполезно, да не оставлю сестры? И жить также неохотно, да не разлучусь с тобой? Ибо что может быть приятно без тебя, в ком все наше находили удовольствие? Или что пользы долее пребывать на земле, на которой приятно было жить, пока жили неразлучно? Хотя бы что и могло увеселять нас здесь, но без тебя увеселять не может, и хотя бы желали когда продолжать свою жизнь, однако бы не захотели быть без тебя.

Все это несносно. Ибо без тебя, спутника в жизни и соучастника в моих трудах и должностях, что может быть сносно? Я о твоем падении, чтобы оно было сноснее, и думать наперед не мог, столь много страшился дух мой помыслить о нем что–либо такое! И это происходило не от того, будто бы я не знал состояния его, но некоторое желание гасило во мне чувство общей тленности; так что все только благополучное о нем помышлял.

Когда я одержим был тяжкой некой (и, о если бы смертной!) болезнью, тогда сожалел я только о том, что не было тебя при постели моей, и что, по общему желанию с сестрой, перстами твоими не закрыл бы ты тогда моих очей. Чего я желал? Что воздаю? Каких обетов недостает? Какое служение последовало? Иное приготовлял, но другое принужден делать? Теперь погребают не меня, но сам я погребаю. О свирепые очи, которые могли видеть брата умирающего! О лютые и зверские руки, которые закрыли такие очи, в которых я больше видел! О жестокие плечи, могшие понести столь плачевную тяжесть, хотя это послушание исполнено некого утешения!