И это есть дело похвалы достойное, ибо не напрасно в Деяниях апостольских при смерти Тавифы плачущие вдовицы описываются; также в Евангелии представляется множество людей, с плачем провожающих гроб умершего юноши; но эту Тавифу оплакивали вдовицы, а юношу — целый город. Потому без сомнения слезами вашими снискивается покровительство апостолов; без сомнения, говорю, плач ваш побудил Христа к милосердию. Хотя Он ныне не коснулся гроба его, однако принял в Свои недра душу, и хотя не воззвал телесным голосом к умершему, однако Божественной Своей властью избавил его от мук смерти и от нападок вражьих, и хотя умерший не сел во гробе, но опочил во Христе, хотя не разглагольствовал с нами, однако видит нас свыше и, созерцая, больше радуется. Ибо через читаемое в Евангелии познаем будущее, и вид настоящего есть знак будущего.

Временное воскресение не нужно было тому, кому определено вечное. Итак, зачем в горестную и плачевную юдоль сей жизни возвращаться тому, о ком радоваться должны, что изъят от наступающих зол и опасностей?

Когда в мирное время никто не оплакивал Еноха, восхищенного на небо, но более того пророк похвалил его, как Писание говорит о нем: восхищен, чтобы злоба не изменила разума его . Тем более сейчас это сказать можно, когда в лукавое время и самая жизнь сомнительна. Восхищен на небо, чтобы не попасть в руки варваров; восхищен, чтобы не увидеть погибели и кончины света; чтобы не увидеть смерти родственников и сограждан своих и также поругания святых дев и вдовиц, что прискорбнее всякой смерти.

Итак, блажен ты, брат, и по цветущей твоей жизни, и по благовременной смерти. Ибо ты восхищен не от нас, но от бедствий; лишился не жизни, но наступающих горестей. Когда бы ты услышал, что к Италии приближается неприятель, то, из сожаления к своим, сколь много соболезновал бы ты, что все наше спасение состоит в окружении Альпийских гор и наваленными кучами деревьев строится нам стена устыжения! С каким прискорбием узнал бы ты, что твоим родственникам угрожает столь большая опасность от неприятеля, от неприятеля бесчеловечного, бесстыдного и нерадящего о спасении!

Несносно было бы тебе то, что мы принуждены будем претерпеть, и [что тяжелее], может быть, видеть похищаемых девиц, малых детей, извлекаемых из объятий материнских и копьями закалываемых, оскверняемые телеса, посвященные Богу. Все это несносно бы было тебе, который, при последнем уже дыхании, себя, может, забыв, а о нас еще помня, увещевал нас беречься набега варварского. Это, может быть, потому, что ты предвидел свою смерть, и то делал ты не по слабости духа, но по благочестию, и хотя для нас был ты слаб, но бодр для себя. Когда Симмах, муж благородный, представлял тебе, что в Италии свирепствует война, а ты предаешь себя опасности и в руки неприятельские, тогда ты отвечал, что для того и едешь, чтобы соучастником быть в нашем бедствии. Итак, блажен ты столь благовременной смертью, ибо избавлен от этой печали. Конечно, блаженнее сестры, которая, лишась утешения твоего, печется о своей целомудренности, и прежде будучи счастлива двумя родными братьями, теперь погружена в горести: за одним не может следовать, а другого не может оставить; могила твоя ей гостиницей является и гроб твой домом. Но — о, когда бы и эта гостиница была безопасна! Пища в плаче, питье в слезах, ибо напитал ты нас хлебом слезным и напоил нас слезами в меру, а может быть, и выше меры. Что скажу я о себе, кому и умереть неполезно, да не оставлю сестры? И жить также неохотно, да не разлучусь с тобой? Ибо что может быть приятно без тебя, в ком все наше находили удовольствие? Или что пользы долее пребывать на земле, на которой приятно было жить, пока жили неразлучно? Хотя бы что и могло увеселять нас здесь, но без тебя увеселять не может, и хотя бы желали когда продолжать свою жизнь, однако бы не захотели быть без тебя.

Все это несносно. Ибо без тебя, спутника в жизни и соучастника в моих трудах и должностях, что может быть сносно? Я о твоем падении, чтобы оно было сноснее, и думать наперед не мог, столь много страшился дух мой помыслить о нем что–либо такое! И это происходило не от того, будто бы я не знал состояния его, но некоторое желание гасило во мне чувство общей тленности; так что все только благополучное о нем помышлял.

Когда я одержим был тяжкой некой (и, о если бы смертной!) болезнью, тогда сожалел я только о том, что не было тебя при постели моей, и что, по общему желанию с сестрой, перстами твоими не закрыл бы ты тогда моих очей. Чего я желал? Что воздаю? Каких обетов недостает? Какое служение последовало? Иное приготовлял, но другое принужден делать? Теперь погребают не меня, но сам я погребаю. О свирепые очи, которые могли видеть брата умирающего! О лютые и зверские руки, которые закрыли такие очи, в которых я больше видел! О жестокие плечи, могшие понести столь плачевную тяжесть, хотя это послушание исполнено некого утешения!

Тебе, брат, тем более надлежало это совершить, этой услуги ожидал и от тебя; теперь какое утешение приму, когда ты один утешал меня в печали, побуждал к радости, прогонял скорбь? Теперь вижу тебя безгласного и не дающего мне ни единого лобзания. Хотя такая любовь обитала в нас обоих, что она питалась больше внутренним усердием, нежели внешним ласкательством, ибо мы, при взаимном дружелюбии, не требовали других. Сила нашего родства столь действительна была в нас, что взаимную любовь доказывали мы не ласкательством, но внутренней духа горячностью, почему не было нужды в притворстве, когда и самый образ являл взаимную любовь; ибо не знаю, по какому изображению духа и подобию тела один из нас видим был в другом.

Кто, смотря на тебя, не думал, что и меня в тебе видел? Когда я поздравлял кого–либо, но если он сам прежде поздравлял тебя, то говорил, что он уже виделся со мной, и сказанное тебе почитали сказанным мне. Какое великое удовольствие давала мне эта ошибка, ибо не имел я чего бояться со стороны твоих дел и слов.

Но когда кто изъяснялся, что мне объявлял что–либо, тогда я, с удовольствием усмехаясь, отвечал: не скажи того брату. Ибо хотя было у нас все общее, нераздельный дух, нераздельное и сердце, однако тайны дружеские не были общие, не так будто бы мы боялись друг другу объявлять их, но чтобы только сохранить верность. Если нужен в чем был совет, этот совет всегда был общий, но не всегда общая тайна. Хотя приятели говорили нам, что мы слова их пересказываем друг другу, однако большей частью верность тайны столь много наблюдаема была, что не объявлял ее брат брату. Ибо верным знаком было, что постороннему не сказано того, чего не объявлено и самому брату.

Признаюсь, что я, горд будучи столь великими благами, не опасался уже, чтобы мог остаться в живых, потому что почитал его достойнейшим жизни; и для того несу теперь удар, которого снести не могу; ибо эта рана сноснее бы была, когда бы я заранее помышлял о ней. Теперь кто подаст мне в печали утешение? С кем буду разделять попечение? Кто избавит меня от сует сего мира? Ты отправлял дела, надзирал служителей, судил братий и подавал повод не к ссорам, но к благочестивым делам.

Когда надлежало мне советоваться о чем–либо с сестрой, тогда брали мы судью тебя, который никому не делал зла и, желая удовлетворить обоим, сохранял любовь и открывал свое мнение, через что привлекал ты себе благодарность. Когда же ты сам предлагал что–либо для обсуждения, тогда сколь приятен был твой спор? Сколь незлобиво твое негодование! Выговоры твои самым слугам не делали почти огорчения, ибо поступал ты с ними как с братьями, а не по страсти. Ибо знание наше не дозволяет нам этого, да и ты сам, брат, не допускал нас до того, обещая отомстить и между тем желая умерить и смягчить дело.

И это было знаком не посредственной мудрости, ибо, по мнению самих мудрецов, первое из благ есть знать и почитать Бога, всей мыслью любить вожделенную красоту вечной истины. Второе же благо есть — от Божественного и небесного источника простирать свою почтительность к ближнему, что самые мудрые мира почерпнули из наших законов. Ибо не могли этого взять от человеческого учения, разве только от небесного этого Божественного источника — закона Божия.

Зачем мне проповедать то, сколь благоговеен и почтителен был он к Богу? Он, прежде принятия совершеннейших таинств, видя себя в опасности кораблекрушения, не смерти боялся, но того, чтобы не лишиться таинства, почему просил верных о том, чтобы они удостоили его им, и это делал не по любопытству, но чтобы получить помощь веры своей. Итак, поверг себя в море, не ища какой–либо доски, отпавшей от корабельной связи, для помощи, но ища оружия одной веры, которым оградив себя, не желал другой помощи.