Творения

Надвойцы

… Как‑то устаю я… Трудно сосредоточиться, как хотелось бы. Прихожу в седьмом часу, пока поешь, чуть отдохнешь, смотришь, еще ушел час–другой. А потом так шумно в бараке и трудно собрать мысли.

Чувствую, что не умею писать письма. Мой идеал — писать так, как писала Соня у Достоевского о Раскольникове. Все письмо состояло как будто из мелочей, отдельности маленьких подробностей. Сначала даже удивляешься сухости ее письма. Но потом, чем дальше, тем становится яснее, что из калейдоскопа этих мелочей сама собой вырастает такая цельная, полная картина, рисующая не только внешнюю, но и внутреннюю сторону всей описываемой жизни. Ну, а у меня вовсе нет дара улавливать эта мелочи и запечатлевать, в них, через их ткань открывая внутреннее содержание события. Знаю, что еще по крайней мере две зимы разлук и скитаний передо мною. И эти зимы кажутся мне такими невыразимо длинными…

Устал я. О, так мучительно хотелось бы, и вот особенно в эти дни, дни поста, своего угла, где мог бы успокоить сердце словами молитвы, красотой церковной. Без нее истомилось усталое сердце.

Понемногу подходит весна. Вместе с постом пришла она. Пахнет талым снегом, и солнечные лучи греют и ласкают. И хорошо, и сладко, и грустно от этих весенних прикосновений, и так хочется иных прикосновений и иной ласки.

Во внешнем все благополучно.

13.3.1937

Надвойцы

Сегодня в ночь я дежурил, не спал. Но бессонница не была тягостной — ночные часы были часами воспоминаний светлых и радостных, так ощутимых всем существом прикосновений… А утром, как бывало прежде, в пору поста после бессонных ночей — приняло сердце совершенный дар Его неоскудевающей любви.

Вот уже пятое десятилетие жизни началось. Все чаще и чаще указывают окружающие — обыкновенно с улыбкой — мне на длинные серебристые нити, замелькавшие в моей бороде.

Минувшие годы, сколько там труда, и тревоги, и боли. Но чем острее эта боль, тем ярче, тем памятнее минуты, часы и дни радости и совершенного счастья, посланного Им как залог чаемого грядущего.

24.3.1937

Надвойцы

В светлый канун Благовещения пишу. Я совсем «зацифрился», последние дни пришлось очень много сидеть над своими листами. Мало приходится пользоваться весенней погодой. А весна уже начинается… Всюду еще снежная пелена, утром мороз, но днем капель и солнечный праздник… В эти дни так мечтается о свободе.

5.4.1937

Надвойцы

Шура умер. Как неожиданно пришла эта смерть, и так больно думать, что последние годы, вплоть до самой смерти, жил он в сумеречном, помутненном сознании… Я вспоминаю его такое светлое когда‑то лицо, его веселую улыбку, так давно погасшую в его глазах и сменившуюся непрекращающейся мукой. Он с такой громадной серьезностью принял в душу благую весть, но она здесь, на его земных путях, поросла для него тернием тяжелого страдания. Я не верю, конечно, нисколько в физические причины так называемого «безумия». Мне кажется, что он вступил слишком рано, еще не подготовленным, в запредельное Странствование. Его сокровенные высказывания еще больше, чем его стихи и рисунки, свидетельствуют о реальности его касаний мирам иным. Его судьба так странно похожа на судьбу других «скитальцев» и «странников»: Гоголя, Врубеля…

У нас понемногу весна вступает в свои права… Несколько дней было совсем тепло, но вот сегодня опять и холодно и сыро. Я каждый день гуляю по нашим дорогам.

Очень много времени я трачу на английский язык. Успехи делаю заметные. Я при мысли о свободе, пожалуй, единственной формой возможной для заработка представляю себе литературные переводы. Большое утешение для меня в том, что у меня есть английская книга. Чтением ее я начинаю обыкновенно свое раннее утро.

7.4.1937

Надвойцы