Небеса, по которым мы так тоскуем
Но наступает миг, он близко, когда испуганный человек смотрит вверх и видит обе картинки, сразу, и пугается еще больше».
Преодолеть этот страх отчуждения можно только в Боге, Который приходится Отцом и нашему «я», и миру. Поэтому и пишет Бубер дальше: «...если продолжить обе линии, они сольются в вечном "Ты"»[9].
смертоносные последствия смерти бога
Когда умирает вечное «Ты», человек и природа разъединяются, хуже того — и они умирают. Смерть Бога — это смерть природы и человечества.
Во-первых, умирает природа. Если Небо уже не Отец нам, природа — не Мать. Утратив живой дух, «она» превращается в «оно», рассыпается на мертвые атомы, демифологизируется. Формы ее жизни — чисто внешние, это «физическая жизнь», постепенно развившаяся из неживого праха и возвратившаяся в прах. Мир состоит, в сущности, из праха смерти.
Во-вторых, человечество становится природным, естественным, а не сверхъестественным. Мы — выше всех на лестнице жизни, но тоже созданы из праха и удел наш — прах. Былое, духовное единство человека и природы сменяется новым, материальным: мы едины в смерти. Сперва умирает Бог, потом разлучаются Его дети, потом они сами умирают и соединяются смертью. Когда умер Бог, Богом стала смерть.
«Бог» включает здесь объективную Истину и объективное Добро. Как далеко зашли у нас, на Западе, последствия Его смерти, мы увидим, прикинув, насколько смущают нас слова «объективная истина», «вечные ценности» и т. п. Само слово «ценности» говорит об этом: мы предпочитаем его, ибо «добро» — понятие объективное, «ценность» — субъективное, особенно во множественном числе. «Добро» означает «действительно доброе», «ценности» — то, что мы ценим.
Достоевский с пророческой ясностью видел, что смерть Бога влечет за собой смерть объективной Истины и объективного Добра, когда писал: «Если Бога нет, все позволено»[10]. С противоположной, безбожной точки зрения увидели то же самое. Ницше в «Сумерках богов» ясно и страшно показывает, что со смертью Бога умирает Истина, а Сартр говорит, что «априорного Бога больше быть не может, ибо нет бесконечного и совершенного сознания, которое бы Его мыслило»[11].
Что же осталось? Бог умер, истина и добро умерли, умер человек и умерла природа. Остается пустой пузырь смерти, мы раздуваем его, он все страшней. Ницше знал, что «воля к власти» заменяет «тягу к истине». Бог уже не наполнит нас Своей жизнью — что ж, заполоним природу нашей жизнью, человеческой. Бога нет, никто не оплодотворит нас Своим Духом — что ж, изнасилуем нашу Матерь. «Овладение природой» — первый кумир, возникающий по смерти Бога.
Значит он вот что: во-первых, мы овладели природой (материальная инженерия, технологизм); во-вторых, — овладели обществом (социальная инженерия, тоталитаризм). И того, и другого очень много на современном Западе, и в демократических странах, и в коммунистических. Демократия плохо защищает от тоталитаризма, т. к. они отвечают на разные вопросы, а не дают взаимоисключающие ответы на один и тот же вопрос. Демократия отвечает на вопрос: «Кому доверить политическую власть» («Народу или хотя бы большинству» ); тоталитаризм — на вопрос: «Какая часть человеческой жизни подвластна идеологии, политике, обществу?» («Не часть, а просто все»). Конечно, при демократии это послабее, но набеги бывают. Коммунистический блок догоняет нас в технике, мы его — в тоталитарности. Формы овладения природой сближаются, соединяют силы. Хайдеггер, Солженицын и Уильям Баррет упорно твердят, что Россия и Америка очень близки по духу, их не различишь, поскольку они преследуют одну и ту же цель разными средствами[12].
Хотя царство мира сего так любят по обе стороны железного занавеса, в самом основании его — трещины. Если это увидишь, можно обратиться 1) к истинному Царству Божьему, 2) к мнимому царству нашего «я», 3) впасть в отчаяние, тихое или буйное.
Трещина, собственно, в том, что кумир просто не действует, не выполняет обещаний — неба на Земле или хотя бы счастья. Паскаль хорошо сказал об этом: «Все ищут счастья, исключений нет (...), однако все жалуются. (...) Такая долгая и безусловная проверка, казалось бы, могла убедить нас, что мы неспособны достигнуть счастья собственными силами (...); что бездонную пропасть заполнит только бесконечное»[13].
Особенно поучительна здесь, особенно печальна история революций. Наверное, обещание и выполнение, идеал и реальность нигде не отличаются так друг от друга. Но еще удивительней то, что мы не удивляемся, мы принимаем это, приговаривая: «Да, слаб человек...» Сравните «свободу, равенство, братство» с якобинцами, Робеспьером, гильотиной, а в конце концов — с диктатурой Наполеона; «новый порядок», обещанный национал- социализмом, — с жестоким беспорядком, который он дал; «диктатуру пролетариата» — с диктатурой Кремля. Потом подумайте о том, что это — правило, а не исключение. История наша полна обмана. Все нормальные люди предпочитают мир войне, правду — неправде, согласие — ссоре, свободу — рабству; однако история их (то есть наша история) — какая-то пустыня распрей и неправды с редкими оазисами мира и справедливости. Господи, почему же?
Более чем наивно ответить, что все это делает горстка «плохих людей», измываясь над великим множеством «хороших». Как бы ни различались политические структуры, «горстку» всегда порождает «множество», она представляет его, оно за ней следует. Это — не бесы, не марсиане; это — люди; это — мы. Мало того: страны, сбросившие «плохих», лучше всего иллюстрируют разницу между идеальным и реальным. Все революции предают свои идеалы (в Америке революции не было, была война за независимость; но и Америка все больше предает свой идеал). Почему же?