Богословские труды

Среди тем доклада — не только история монашества на Святой Горе, но и неоднократно затрагивавшийся вопрос о молитве Иисусовой. Естественно, в связи с двумя предшествующими выступлениями, теме афонского исихазма ХIѴ в. уделяется значительное место. Новый взлет монастырской жизни приходится на рубеж ХѴIIІ—XIX вв. И чистосердечное признание: «Афонская Гора переживает в настоящее время острый и опасный кризис с неопределенным исходом». При этом он не сводит этот кризис к проблемам негреческих монастырей Святой Горы. Это общая проблема Православия и православного монашества. Взгляд владыки на историю русского монастыря на Афоне лишен антиисторического «этнофилетизма»: Русский Афон начинается лишь в XIX в., и именно он положил начало серьезному афонскому кризису. В его основе — отсутствие богословского образования среди монашествующих, нарушение канонического строя, пренебрежение отеческим преданием, своеволие человеческих страстей. Культурный монах на Афоне — редкость. Известно, что владыка с горечью писал об «изобретении» русскими монахами на Афоне термина «схимонах», не существующего в греческом языке, из–за чего они постоянно подвергались насмешкам со стороны эллинской братии, переживал споры между русскими и карпато–русинами. При этом тактичность во внутриправославных отношениях позволяет ему лишь наметить некоторые острые проблемы: Афон не был и не может быть достоянием одной только нации. В воспоминаниях и официальной переписке он более определенен: проблемы во многом складываются из–за политики греческого большинства и греческого правительства. Вместе с тем он не мог не отдавать себе отчета в том, что у этой политики были и внешние основания; отсюда отказ от расстановки акцентов в истории афонского кризиса и признание канонических и правовых приоритетов, установленных Афинами и Константинополем в афонской жизни. Под конец жизни он тяжело переживал превращения русской политики в отношении Афона, которая была сформирована в 1950—1960–е гг. во многом в соответствии с его рекомендациями. Провал нового курса резко почувствовался сразу после кончины митрополита Никодима. В своем письме от 30 апреля 1983 г. иеродиакон Давид, недавно принявший схиму с именем Димитрий, со скорбью пишет владыке: «Не могу понять… какая причина именно, что Русская Церковь до такой степени недооценивает, чтобы этот наш монастырь иметь как свой и в ближайших контактах». Подчинение Вселенскому Патриарху, называемое в Москве в качестве основной проблемы, он отводит с недоумением: так было всегда, и ставит в пример русским сербов, болгар и румын, заботящихся о своих национальных монастырях. В определении причин он колеблется от признания «духовного оскудения России», которой нечего предложить Афону, до осуждения «вмешательства некоторых иерархов Московской Патриархии в… афонские дела», призывающих русских монахов помнить об их «двойном гражданстве»: греческом и «советском»[350]. Владыка Василий первоначально связывал эти проблемы с вмешательством «нецерковных сил» в лице Совета по делам религий, но в своем письме от 27 января 1985 г. он уже указывал на иные причины. Это неопытность и совершенное незнание афонского положения дел молодыми председателями ОВЦС МП, которым противопоставляются митрополиты Николай и Никодим. Вопросы о подданстве, монастырском уставе и поминовении патриарха Московского — ничто по сравнению с самой возможностью получить доступ на Афон для новых русских иноков[351]. Впрочем, истоки афонских проблем оказываются гораздо глубже…

Архимандрит Антонин (Капустин) , посетивший Афон в 1859 г. , впоследствии сокрушенно писал: «Мне уже видится предстоящая борьба новых богов и гигантов… не существующих, но действующих, отрицаемых, но веруемых — панэллинизма и панславизма». И находит этому объяснение: «Нас, точно, не желают… на Св. Горе… но почему? Потому что мы своей самомнительностью, своим желанием делать все по–своему и своей настойчивостью в желаниях… вселили в них страх, усугубленный убеждением их в нашем могуществе и в собственном бессилии»[352].

К тому же история русского монашества на Афоне требует самостоятельного и независимого изучения и не может быть реконструирована на основе «национальной гордости великороссов» и сочинения эсфигменского игумена Феодорита начала XIX в. Здесь утверждается, что император Алексий Комнин († 1118) передал во владение выходцам из Руси монастырь св. Пантелеймона. Столь же легендарно и мнение о принадлежности русской общине скита Богородицы Ксилургу уже в середине XI в. Первые свидетельства, которыми мы располагаем, это акт Протата Святой Горы февраля 1016 г., подписанный среди прочих Герасимом, «монахом и пресвитером обители руса», и акт 1169 г. передачи Пантелеймонова монастыря «честнейшему монаху господину Лаврентию, кафигумену обители русов». Однако само название «обитель руса/русов» в контексте XII в. совершенно не означает, что сам монастырь принадлежал русскому монашеству. Термин «Русь» в социально–политическом лексиконе Византии обозначал отнюдь не одну из восточноевропейских наций или одно из политических образований. Как и в древнерусской «Повести временных лет», изначально он прилагался к вполне определенной группе населения с конкретными профессиональными и социальными функциями. Речь шла о «руси» как многоэтнической дружине киевского князя, где лидирующую роль на протяжении IX—X в. играли варяги–скандинавы, что и позволяло грекам и латинянам видеть в руси норманнов. Древнерусский летописец, сам прп. Нестор или кто–то из печерских иноков, под 882 г. свидетельствует о князе Олеге Вещем, что в его окружении были варяги, славяне и прочие, которые стали называться «русь»[353]. Лишь со временем русь «растворилась» в массе восточного славянства, оставив новой стране и новому народу свое имя и свою историю. Известно, что выходцы из руси, подобно варягам, нанимались на службу в византийскую армию. Они даже бесцеремонно квартировали в афонских монастырях, как некогда, согласно договору 944 г. между князем Игорем и Византией, приходящие в Константинополь русы — послы, купцы и воины должны были селиться в монастыре св. Мамонта, будущей обители прп. Симеона Нового Богослова. Византийские императоры Михаил VII Дука и Алексей I Комнин в 1073—1086 гг. были вынуждены неоднократно подтверждать свободу афонских обителей от постоя своих наемников. Русы охотно интегрировались в византийское общество и воспринимали его идеалы, в том числе и монашеские. Один из них, очевидно, и основал монастырь на Афоне. Древнейшее название этой обители в греческих актах содержит крайне редко встречающуюся форму единственного числа — «монастырь руса» (του Ρδς) , но никак не «монастырь русов» и тем более «русских»[354]. Обитель определенно существовала к 1016 г., когда ее игуменом был некий Герасим[355]. В 1081 г. афонские акты упоминают монаха Кириака, которого можно считать насельником той же обители[356]. И если опись афонского монастыря Ксилургу в 1142 г. говорит о «руських книгах» (βιβλία ρούσικα)[357], то это имеет отношение не к богослужебным текстам, написанным «по–русски», а лишь к книгам, некогда принадлежавшим «монастырю руса». Только в 1169 г. обитель Ксилургу, братия которого получает во владение «монастырь фессалоникийцев», посвященный св. Пантелеймону, именуется «монастырем русов» (των ‘Ρουςών)[358]. Но возникла ли здесь в середине XII в. община выходцев из Древней Руси или «монастырь руса» был поглощен более крупным соседом, воспринявшим его странное имя в привычной грекам форме множественного числа — остается неизвестным. В 1420 г. иеродиакон Зосима именует Пантелеймонов монастырь «русским», хотя афонские акты свидетельствуют, что на протяжении XIV—XV вв. его игуменами были сербы или болгары. А в 1744 г. паломник Василий Григорович–Барский замечает, что «…у монастыря только название русское», а в обители подвизаются греческие, сербские и болгарские иноки…

Достоверное начало современной истории «русского монастыря» на Святой Горе — это основание Ильинского скита около 1746 г. св. Паисием Величковским. Именно оттуда и были приглашены игуменом Пантелеймонова монастыря греком Герасимом († 1875) русские монашествующие в 1830 г. и 1839 г. Последний опыт был удачен — в монастыре сумели прижиться игумен Павел († 2 августа 1840) с братией[359] — ровно за 86 лет до того момента, как Василий Кривошеин был принят в братю того же монастыря. В 1874—1875 гг. греческим монашеством был затеян судебный процесс по изгнанию русских из Русика, связанный с утверждением Вселенским патриархом нового игумена Пантелеймонова монастыря — Макария (Сушкина), когда здесь было уже 400 русских и лишь 180 греков. Однако еще в 1852 г. русских здесь было лишь 80, а первые русские новшества литургического характера, связанные с чередованием чтения житий за трапезой по–русски и по–гречески, относятся только к 1866 г.[360] Очевидно, владыка слишком хорошо знал настоящую историю русского монашества на Афоне, чтобы позволить себе неисторические утверждения.

Тема зрения Света и видения злых духов, как показывает работа архимандрита Софрония (Сахарова) о прп. Сиулане Афонском, была чрезвычайно важна для афонитов 1930–х гг. [361] Естественно поэтому, что одной из ближайших тем для годовой конференции Содружества св. Албания и прп. Сергия в Абингдоне в июле 1952 г. становятся «Ангелы и бесы в духовной жизни по учению святых отцов»[362]. На основе этого доклада, уже существенно расширенного, выходит статья; сначала она была опубликована по–английски без примечаний в сборнике «The Angels of Light and the Powers of Darkness», изданном Эриком Маскаллом, редактором в 1937—1947 гг. англоязычного журнала «Sobornost», выпускавшегося Содружеством и преобразованного в 1928 г. из «The Journal of St. Alban and St. Sergius» (London, 1954. P. 22–46), а позднее и в «Вестнике Русского Западно–Европейского Патриаршего Экзархата»[363]. Тема духовного наследия Афона совпала не только с общественным интересом, но и с приоритетами академической науки Запада[364].

Впрочем, после проблем, постигших владыку на Святой Горе и многотрудного избавления от них (как, впрочем, и от назойливого посольского секретаря) , можем ли мы сказать, что эти размышления не носят отчасти автобиографического характера? Особенно тогда, когда он пишет: «Бесы — наши враги, и потому жизненно важно для нас знать их способы борьбы… между тем как ангелы помогают нам, даже если мы не знаем об этом».

Этот доклад, выросший в статью, помимо прочих проблем христианского сознания ставит две существеннейшие: вопросы экклезиологии и панирологии[365]. Несомненная богопросвещенность Исаака Сирина, на которого ссылается владыка. заставляет вспомнить его принадлежность к несторианской, не имеющей общения с Православием, церкви и задуматься как о природе Церкви, так и о возможности благодатной жизни вне ее видимых пределов. Другой экклезиологический вопрос — это принципиальная разница в ангелологии и демонологии народного благочестия, уделяющего духам непомерно большую роль в повседневной жизни, и созерцательной жизни монашеской элиты с ее христоцентризмом и теоцентризмом, отодвигающим служебных духов на вторые роли. Однако эти различия не нарушают границы единой Церкви.

Именно эта роль демонических сил в мире и проблема зла становятся еще одной темой рассуждений. Если Бог благ и реально существует, то откуда берется зло? Опираясь на прп. Макария («те, которые говорят, что зло является чем–то существующим в себе (enypostaton), ничего не знают»), владыка делает один из основных для неопатристики вывод: зло несубстанционально, поскольку оно действует в мире нашими руками и через нас. Лукавый дух ни на что не способен без нашей помощи. Вся борьба с этим духом не ради «плоти и крови», а ради богопознания, которому человек хочет научиться (ангелы сообщают ему «логосы» тварных вещей), а тот хочет помешать. Реальность и нереальность демонической угрозы — вот основное содержание церковного учения о духах.

Понимание такой реальности и привело к тому, что именно в оксфордский период, а точнее, между 1952 и 1953 гг. из сознания владыки исчезает идея «двойного подчинения» — Афону в юрисдикции Константинополя и Никольскому подворью в Оксфорде под омофором Москвы. Если публикации 1952 г. еще подписаны «иеромонахом монастыря св. Пантелеймона на Афоне», то в последующих публикациях, в частности в издании перевода «Огласительных слов» св. Симеона Нового Богослова, он уже отказывается от этого титула. Он становится не просто иеромонахом Никольского подворья в Оксфорде, но и его казначеем. Быть может, работа с наследием прп. Симеона заставила его сравнить свою судьбу с судьбой святого отца, изгнанного из Студийского монастыря и водворившегося неподалеку в обители Св. Маманта, такого же, как он сам, выходца из Пафлогонии.

Интерес к трудам прп. Симеона Нового Богослова и желание профессионально издать его «Огласительные слова» складывается в жизни владыки не позднее начала 1952 г. По–видимому, он приступил к этим занятиям еще в 1951 г. — в своем первом письме к брату Игорю от 6 июня 1956 г. он пишет, что занимается этой темой уже пять лет. Действительно, личность прп. Симеона занимает важное место в его работе о православном духовном предании, которая датируется тем же годом. 21 июля 1952 г. владыка в письме митрополиту Николаю также сообщает о своем намерении издать труды преподобного. Первоначально он задумывает этот проект совместно с оксфордским профессором Джоном М. Хассеем (по крайней мере, публикуя в 1952 г. свою статью об Афоне в «Вестнике Экзархата» , он еще рассчитывает сотрудничать с ним), однако впоследствии ориентируется на французские научные силы. К 1956 г. он определенно сотрудничает с французскими «Sources Chr&iennes» и отцами иезуитами и ассумпционистами, планирующими такое издание. Уже в 1957 г. в переводе и с комментариями отца Жана Даррузе здесь выходят «Богословские, гностические и практические главы» прп. Симеона[366].

Владыке было известно, что над изданием греческих трудов прп. Симеона и их переводом в Сергиевом Посаде трудился иеромонах Пантелеймон (Успенский). Еще в 1911 г. последний защитил в Московской духовной академии диссертацию, посвященную антропологическим взглядам прп. Симеона Нового Богослова, так и не опубликованную. Впоследствии иеромонах Пантелеймон специально для своей переводческой работы ездил на Афон в апреле — октябре 1913 г. , где и оказался в самый разгар имяславских споров[367]. В своей переводческой деятельности он использовал преимущественно новогреческий перевод Дионисия Загорейского (издания 1790 и 1886 гг.) и латинский текст Понтануса (PG120) , но выверил их по рукописи № 670 Афонского Пантелеймонова монастыря (XIX в.), являющейся копией с Патмосской рукописи Patmicus № 427 (XIV в.). Ему были известны и другие афонские рукописи (Ксеноф. № 36, Ивер. № 713). Интересно, что он попал туда как стипендиат Русского археологического института в Константинополе — опять археологический след — и даже с помощью художника М. Боткина не только сделал копию с фрески Афонского монастыря Пантократора с образом прп. Симеона, достаточно поздним, но и идентифицировал надпись на свитке, который тот держит в руке, как фрагмент его 19–го гимна.

Последующие события Гражданской войны и его смерть на Новом Афоне помешали осуществить задуманное, в печати появились только гимны св. Симеона[368]. Владыка Василий отчасти смотрел на свою работу как на продолжение дела иеромонаха Пантелеймона. Поэтому сказать, что его труды были забыты, не совсем верно[369].

Интерес к прп. Симеону и к его учителю Симеону Благоговейному в России XIX в. был связан с возрождением монашества в Оптиной пустыни и, стало быть, с целями весьма практическими[370]. Очевидно, этими же намерениями руководствовался и епископ Феофан (Говоров)[371]. Его перевод породил множество частных изданий и компиляций[372].

Богословский интерес к творчеству преподобного проснулся в русской академической науке позже. К этому времени наиболее авторитетным изданием его творений был 120–й том уже известного нам «Patrologiae cursus completes (Series Graeca)». Помимо работ иеромонаха Пантелеймона, в Киеве появилось текстологическое исследование 58 гимнов св. Симеона, которое, судя по всему, осталось владыке Василию не известно. Впрочем, он занимался не гимнами, а «Огласительными словами». А. Семенов (1864—?), преподаватель Киево–Печерской гимназии, дважды, в 1898 и 1901 гг., работал с греческими рукописями XIII—XVI вв. в библиотеках Мюнхена (№ 177, 526) и Венеции (Bibliotheca Marciana, № 494), сделав предварительную работу для так и не осуществленного издания подлинного текста[373]. Он первый отметил особую стилистику трудов Симеона, на которую впоследствии все обратят внимание: отсутствие в нем профессионального книжного начетничества, выдаваемого за образованность, избавило, по счастью, его писания от «ученого балласта» и «вычурной витиеватости». Продолжали изучать прп. Симеона и в Московской духовной академии в общих рамках мистического богословия древней Церкви[374].