На пороге новой эпохи (сборник статей)

им считать русских варварами. Но русская литература XIX века не может не поражать своей исключительной человечностью. Она проникнута состраданием к человеку, болью о судьбе человека, народа, всей стенающей и ждущей избавления твари. Поразительна универсальная человечность Пушкина. В нем нет еще той скабрезности, которая потом появилась в русской литературе. Пушкину ничто человеческое не чуждо, в нем есть универсальная отзывчивость, которая дала Достоевскому повод говорить, что русский человек — всечеловек. Все творчество великого русского поэта проникнуто человеческим отношением к человеку. Эта человечность не была моралистической, не была отвлеченной идеей, напр<имер>, идеей блага человечества, это непосредственная живая человечность. Один из самых замечательных результатов русской революции— это культ Пушкина во всем русском народе. Он поистине стал всенародным поэтом, его читают крестьяне и рабочие и восторгаются им. Читают все народности Советского Союза. Он пророчески предвидел свою судьбу.

Я памятник себе воздвиг нерукотворный,

К нему не зарастет народная тропа…

Слух обо мне пройдет по всей Руси великой,

И назовет меня всяк сущий в ней язык,

И гордый внук славян, и финн, и ныне дикой

Тунгус, и друг степей калмык.

И долго буду тем любезен я народу.

Что чувства добрые я лирой пробуждал,

Что в мой жестокий век восславил я Свободу

И милость к падшим призывал…

Народный культ Пушкина означает обнаружение чувства человечности, которое в потенциальном

242//243

состоянии всегда было в русском народе. Но человечность всегда показывает отношение к конкретному человеку, т. е. к личности. Революция, всякая революция, жестока, и в ней много беспощадности к человеку. Это испытания, через которые проходят человеческие общества. Но после видимой бесчеловечности может возникнуть новая человечность, если она заложена в духе народа. Первое оригинальное русское миросозерцание славянофильства, несмотря на некоторые ошибочные идеи, было проникнуто человечностью. Славянофилы были сторонники самодержавной монархии, которую они отличали от западного абсолютизма, но они думали, что это форма, в которой государство доведено до минимума, и они были горячими защитниками свобод человека, свободы совести, свободы мысли, свободы слова. Вся идеология славянофилов проникнута проповедью любви к человеку. И любовь к человеку не была у них любовью к отвлеченному человечеству, к отвлеченной идее. Они испо–ведывали идеал общинности, были врагами индивидуализма, который они обличали на Западе, но личность человека они защищали и видели в ней образ и подобие Божье. Они обличали рационализм Запада, в котором видели источник всех зол. Но ошибочно было бы думать, что они совершенно отрицали Запад и не видели в нем ничего положительного. В славянофильских суждениях о Западной Европе были преувеличения и односторонности. И на Западе было немало близкого идеям самих славянофилов, напр<и–мер>, антирационализм Паскаля, богословские идеи Адама Мёллера, немецкого католического богослова начала XIX века, очень близкого к идее соборности,

243//244

или религиозная философия Франца Баадера, очень близкого к православной Церкви. Но сам Хомяков назвал Западную Европу «страной святых чудес». Славянофилы никогда не исповедовали бесчеловечного национализма, который у нас появился в некоторых течениях 80–х годов и которых обличал Вл. Соловьев. В России был сильный элемент христианского универсализма. Как это ни странно на первый взгляд, но советская Россия в результате революции возвращается ко многим славянофильским идеям об особой миссии России и русского народа в мире. И это наводит на мысль; что в русской революции больше традиционно русских элементов, чем принято было думать. Марксистская символика, под которой произошла русская революция, носит условный характер, и в нее вкладывается своеобразное русское содержание. Многое устарело в славянофильских идеях, но наиболее устойчиво и наиболее выражает русскую народность в ней то, что наиболее в них человечно. Это есть соединение свободы и любви, персонализма и коммюнотарности. Мессианизм пролетариата как бы отождествляется с мессианством русского народа. Известна человечность Достоевского и Л. Толстого. Эти русские гении были ранены человеческими страданиями, искали спасения от страданий и достижения радости. В Достоевском наиболее отражается поляризованность русского народа. Ему свойственна была необычайная, небывалая в мировой литературе сострадательность. Он поклонялся человеческому страданию. Но Достоевский был назван «жестоким талантом», и для этого были основания. Элемент жестокости был у него связан с верой в искупительную

244//245

силу страдания. И он думал, что человек есть противоречивое существо, в котором есть потребность в страдании. Он не был гуманистом в оптимистическом и бестрагичном смысле слова. Он исповедовал трагический гуманизм. Но в центре всего его творчества стоял человек и его мучительная судьба. В этом было исключительное внимание к личности. Он нападал на революционные направления своего времени, потому что думал, что они враждебны началу личности. Большая, но иная человечность есть у Л. Толстого, несмотря на космический характер его художественного творчества. Лев Толстой, великий удачник среди гениальных людей, был поражен бессмыслицей и неправдой всей человеческой истории и цивилизации, ужасом смерти, он искал спасения для людей от неисчислимых страданий жизни. Религиозная философия, к которой он пришел, не была по–настоящему христианской, но тема его была христианской Он, великий искатель правды и смысла жизни, великий критик неправды и бессмыслицы жизни. Все творчество Достоевского и Л. Толстого было проникнуто религиозным беспокойством, христианской сострадательностью. Но вспомним русских писателей, которые по видимости ничего общего не имели с христианством и которые прямо не ставили религиозных тем, — Тургенева и Чехова. Они также глашатаи русской человечности. Такой человечности нельзя найти у великих французских романистов XIX века — Бальзака, Стендаля, Флобера. В европейской литературе ее можно найти, может быть, лишь у Диккенса. Особенно поражает человечность Чехова, которая не была связана ни с каким миросозерцанием и выражалась в его

245//246