Узнай себя

В этот февральский апрель, под этим моросящим снегом, потеряв себя, я безнадежно ждал, когда она найдет меня, и нетерпеливо звонил ей: Вы нашли? Вы нашли? Она не знала что сказать, обещала мне во всяком случае помочь и машинально искала себя где‑нибудь рядом на столе. Наши слова липли на магнитную пленку, которая разматывалась с нашей души и ложилась шуршащим ворохом где‑то, куда вход воспрещен. Провалилось все, на что мы опирались, теперь проваливались мы сами.

Но если мы проваливались, значит не проваливались кто‑то другие. Кто же, таинственные? И вообще, если мы что‑либо делали, то значит не делали ничего другие. Кто, несказанные? Мы ваши тени. И то, что казалось нашим домом, тень вашего дома. Жизнь наша тень вашей смерти. И наша смерть тень вашей жизни. Вы умираете в нас, мы оживаем в вас, и эта жизнь ваша после нас, как ваша смерть наше начало.

18.2.1974

Бегство. Человек тратит свою свободу, единственно важное в нем, на бегство от самого себя, на то чтобы не принимать свои ограниченные состояния всерьез. И думают что в этом бегстве свобода и достоинство человека. Так устроен наш век. Поэтому никто не плачет. А если плачет, то слезами бессильной ярости. Самим собой человек становится только в граничных ситуациях — когда его заденет за живое и «дернет». В пределе здесь всегда смерть. Души, ищущие такой цельности, идут путем искушений. Наш век называет это романтикой или героизмом. Проще ли это чем заметить себя, не искушать и не входить в искушения, а просить чтобы было «яко на небеси, и на земли», как в свете, так и на земле сердца? Человек не ищет пропастей и эверестов, он остается самим собой, но всерьез? Думаю, это не только благоразумнее пути искушений, но и чище и благороднее.

Но этого‑то люди всего больше и боятся. Жизнь всерьез пугает их столько же, сколько катастрофический конец пути искушений; пугает больше, потому что жизнь всерьез совсем рядом, рукой подать, а последний ужас и страх, по тайной человеческой надежде, всегда далеко… может быть и никогда (и действительно никогда, если человек не выйдет из своей пустоты). Я слышал, как Наташа шести с половиной лет с откровенным самолюбованием и радостью гляделась на себя в зеркало и говорила себе: «У, я такая врушка, такая врушка! Меня не обманешь!» Не обманешь — то есть не поймаешь. Человек врет, διαβάλλει, чтобы обмануть относительно своего действительного местонахождения. Как страус. Напрасно. Перед строгим судом человек там, где его тело. Правда, на этой почве вырастает уютная круговая порука нестрогих судов. Но Божий суд строг. Перед ним не безопаснее скрываться чем стоять. Как раз когда человек думает, что его уже никак не поймают, тут‑то он и пойман.

«Не введи нас во искушение» значит не сведи нас к смертной односложности, полной потере свободы. Потому что умираем мы и не по своей воле, и в момент смерти бывает полное слияние духа с телом. Предельная скованность. Только после этого вдруг прорыв, небывалый, который при жизни мы не можем иметь в опыте чистого единства, а лишь в опыте единения с частным, серьезной (трезвенной) цельности. Идеальный путь монашества, как раз всего менее возможный в монашеском состоянии, которое заранее исключает единение (для чего надо было бы забыть, что ты уже монах). Так что опыт небесного в земном — только через тело.

Опыт захваченности.

Этим опытом мы и будем жить после смерти, если вживемся в него при жизни. Так мы копим себе при жизни богатство, чтобы не быть там голыми. Разве нам все равно, чем мы будем в вечности? Там пир, на котором нам будет, в отличие от земных пиров, ох как стыдно быть жалкими и ничтожными. Но уже ничего нельзя будет изменить.

Поэтому я готов здесь быть жалким и ничтожным, лишь бы не бежать от себя. Я, а не кто другой, нищий бедняк, лишен владений, и слава Богу не иносказательно, а на самом деле. Я буду таким, чтобы в двойственности научиться быть одним. А не бежать. Iesu, mitis et humilis corde, fac cor meum sicut cor tuum.

Чем виновны нищие Данте, которых не принимает ни небо ни земля? Или чем не виноваты. Все у них как у людей, но и зло и добро их было воображательное, они проходят положенные человеку круги, но в пустых нарисованных пространствах. Например, они выпадают из общего порядка бытия, положив себе пределы, которые сами определили. Я не хочу сказать что самоограничение дурно; дурно когда сам провел границы, а думаешь что они наложены кем‑то неоспоримым. Тогда во–первых человек становится просто придатком чужой воли, притом не всегда доброй и не всегда даже человеческой, а во–вторых его силы, не выйдя на весь простор, не могут не исказиться. Другими словами, люди используют данную им свободу на то чтобы ограничить ее. Они и тут конечно свободны, но это по–видимому единственное недопустимое применение свободы, в чем‑то сходное с хулой на Святого Духа.

23–24.2.1974

[на обороте перепечатки романа В. Ерофеева «Москва–Петушки»]