Узнай себя
Еще раз: никакое усилие и никакое действие не заслужит нам оправдания, а вот сознание, что и усилие и действие, вплоть до стремления к Нему, дает нам Он, — заслужит, или вернее поставит нас в готовность принять Его оправдание (которое бывает например, настаиваю, в туманный вечер, когда всё кажется застыло и утихло в теплых лучах Его воли). Некуда рваться и бежать, нечего завоевывать, мы ничего не можем взять, а только Он может дать. Где‑то здесь надо искать неприобщаемость к Единству: в одном старом видении, как весь мир собирается в теплую цельность, т. е. для человека — только через множества и никогда не прямо. Ты ведь тогда, в этом уверенном чувстве единства, которое никто не мог понять, а если понимали то боялись широкой возможности или эксплуатировать или попасть в эксплуатацию, не хотел «завораживать» народ, он уже был для тебя целым и прекрасным, без надобности «подвоспитать». Успокоение было не в том что я нашел к нему ключики и могу теперь подойти, а в том что мне хорошо и поэтому у меня есть что взять, во мне могут найти если захотят то, что и каждому хорошо.
14.8.1978
Единственно: ждать, и нет ни от кого надежды. Love, pietas. Даже то малое, что имеем, скрывается в неуловимости — или прячется? — и человек отчаянно цепляется за память и клочки, нелепо и смешно. Но роскошный шлейф ускользает. Остается только память. Оказывается, и памятью мы называли просто холодный сор вещей, когда она как раз наоборот в том чтобы не выносить этот сор из избы. Память остаток того, что восстановить нельзя, что после себя ничего не оставляет, в этом только смысле она подобие вечности, как говорит Лосев; она единственный невозможный способ остаться с ней когда ее нет. И понятно почему при этом человек всегда всё «помнит» (как я однажды удивлялся, что Лосев все помнит): просто сор из избы не выносится.
Кем? Невесткой, недавно узнавшей своего жениха. Например в ветреный день в поле. Так, куда ни ткни тополь, он все равно вырастет. Не надо даже и семени.
21.8.1978
В закрытой папке–деле хранятся все бумажки ранних лет, стихи, всё сладострастно написанное без цензуры (sin censura). Всё было отнято и навсегда отчуждено, я к этому прикоснуться не могу даже после смерти. Но девушка–ангел соглашается переписать для меня оттуда стихи о З. и об инициации, хотя я сам смутно понимаю, что за этим стоит, а третью тему мне вообще никак не удается придумать. Называя темы, я их зашифровываю в официальный язык: «справка о рождении ребенка», или тихонько Шепчу, Причем я уже начинаю сомневаться в достоинстве тех старых стихов, и уже не ангел мне нужен для них, а они мне нужны для продолжения моих отношений с ангелом: хочу менее подлинным привлечь подлинное и Драгоценное. На оставленную некогда ненастоящую приманку теперь ловится настоящая рыба; впрочем, если бы я не оставил в свое время залогов и заявок, то теперь не имел бы права на пользование сокровищем, ведь ангел и расположился‑то ко мне не за то что я здесь и такой (ангела этим не пленишь), а за то что я там и тогда вписал свои слова в те книги, а сейчас и здесь всё пытаюсь вспомнить; словом, ангел во мне любит мою памятливость и доверяет мне как своему, потому что знает что и он тоже будет для меня теперь незабвенным. Я в свою очередь в нем люблю способность меня принять за то самое, что в себе тоже ценю как самое глубокое. Но если мои сомнения в достоинстве тех стихов основательны и я не смогу себя узнать в своем зеркале, то ангел тоже запутается в этой разноголосице. Ведь например при несхожести со мной карточки на документе ангел не будет уверен так же, как в этом уверен я, что это мой документ. А если уж я и сам сомневаюсь что могу отождествить себя с теми заявленными мной стихами, то хоть я останусь совершенно тем же самым, здесь и теперь, в полноте своих способностей, однако то, что привлекало ко мне ангела, совершенно исчезнет, и ангел для меня тоже исчезнет, он окажется ложной вестью моего ложного образа. Некоторое сомнение в достоверности еще не извлеченного и не предъявленного портрета само по себе конечно и естественно и не вредно и даже целительно; страшно будет в случае оправданности сомнений.
Может быть ангел и есть настоящий я и любит меня за свою верность себе. Я наконец нашел в нем себя такого, какого раньше не знал. Но если я до сих пор себя совершенно не знал, то в отношениях с ангелом меня будет мучить опасение, что он опять окажется одним из тех моих образов, которые как раз не давали мне узнать себя, причем и до самой смерти меня будет преследовать та же участь, вплоть до смерти. А если я угадывал и искал моего ангела и вот наконец нашел, то значит у меня уже раньше был — должен был быть — его точный образ. Новым тогда оказывается только удостоверение подлинности его ангельства. Оно подтверждается далекостью, нездешностью извещения. Благодаря этой далекости ничто из окружающего меня ничего в этой вести не может изменить, она интимно моя.
29–30.8.1978
Печка похожа на театр и по разнообразию впечатлений, и по исходящему от нее теплу, и тем что она особый мир, где человек по крайней мере глазами прячется от заботы и тревоги. Но искусство как спасительный уютный уголок получило прессу только может быть с немецких романтиков, классика понимала и понимает его как суровое умение. Теперь все стали эстетами и говорят об искусстве, не замечая даже этого вопиющего различия в понимании термина Если мы хотим связать оба смысла искусства, бегство в счастливый мир с одной стороны и строгое мастерство с другой, то должны будем как‑то вывести одно из другого, и по–моему надо второй выводить из первого. Сначала память о рае дает силу искать и рисковать, находить его в любом деле, будь то хоть и при колке дров. Только влечению открывается софия, софия ведь и есть любовь, которая все устроила. Механическая память наоборот учит только подражать тому, как что было сделано, и сама по себе одна делает не художником, а ремесленником, который прикладывает средства к цели. Так что хоть романтическое искусство и соблазнительно, и подозрительно, оно не так далеко уводит от истины как голое ремесло, выродок дурно понятой τέχνη.
9.9.1978