Узнай себя
Если хотите, и порча славна и глубока, но только через удивление тому, что, разрушив и разрушая все временное и обреченное, она не тронула постоянного образа, который наложен на человеческий мир. Смерть не часть творения художника. Другое дело, что, закончив его, художник бросает вызов всему существующему и несуществующему: идите, попробуйте доказать, что сотворенное мною непрочно, что мир наваждение! В ответ все противоречащие и сопротивляющиеся силы поднимаются и стремятся на зов и захватывают все, но не могут стереть проведенной творцом черты и в меру своей прожорливой жадности и ярости от бессилия остаются только инструментом высшей проверки, какою удостоверяет себя неведомый могильщикам творец. Испытание смертью должно так или иначе опалить мир, если он хочет быть достоин вечной жизни, но только смерть доля тех, кто захотел тут стать испытателем, а не испытуемым.
Эти испытатели тоже неведомы творцу. Да, он отдает готовое творение в крайнюю и последнюю проверку, но не распределяет ролей искусителям, не подтасовывает, не играет, не отдает часть полноты творения антитворению. Ничего такого нет. Творец создал все, из всего, навечно, а не отчасти из некоторой доли материала и провизорно. В Его творении от века создано все существующее и никто не оставлен снаружи. Не нужно понимать творение по подобию технических поделок, которые создают новое лишь отнимая от старого и определяют лишь ограничивая. В творении как в Творце всё, единство, целость. Поэтому Творец и может, закончив его, в его высшей проверке бросить вызов всем. Дерзните, разрушьте, всё отдаю кому угодно, любой воле, пусть попробует пошатнуть хоть в малом; пошатнув, пусть отнимет у Меня всё. Никто не принимает вызов. Невозможно отнять у Того, Кто отказался от всего в предельной и неразделенной полноте Своего владения. Ответом может быть только такая же отдача себя. Творение, забывая себя, тянется к Создателю, тончает и светлеет в этом порыве, дыша светом и теплом.
Испытанием великодушного вызова Господа возник в отклике на него сатана. Но как раз тем самым он вытеснен за пределы существенного творения и во все время его ответа на вызов вынужден оставаться за краем, разрываясь от желания в мир внедриться и фатально оставаясь поодаль, потому что первые едва зримые лучи телесности уже невыносимо плотны для его бестелесности. Когда называют падшую сотворенную силу тварью, то интересно отметить особенный характер той тварности по сравнению с верховной светлой и законодательной силой: верхняя сотворена и творится положительно, подробно, «именно», а нижняя вся возникает скопом, безымянной и темной группой, у которой только одно определение: соблазненные вызовом испытать творение.
Высвобожденное благородным вызовом, не сотворенное, поднимается уничтожение и отвержение, тем яростнее и смелее, что рядом с безумным замыслом сотворить во времени вечное оно видит себя оплотом порядка и здравого смысла (Льюис). Небывалое и невозможное пусть займет свое место! Остановить мечтателя! Вечности нелепо быть временной, временное не должно путаться с вечным. Смерть триумфально проходит по миру чтобы исправить ошибку, окончить конечное, охладить нагретое, развалить шаткое. Сам Творец просил, Он вызвал. Поделом Ему безумствовать. Чего не может быть, тому не бывать. Времянке вечности, сгущенной бесконечности, рельефной бездне, доступной неприступности, миру нужно указать его место. Трезвая смерть хочет одернуть пьянство жизни. Творец смерти не творил, она сама явилась на Его вызов, внутри временного брошенный временности, внутри конечного ограниченности. Он сотворил вечную жизнь, это противоречие в себе, и все восставшее на Него оправдывается тем, что не могло не восстать, если хотело сохранить правду и закон. Оно за порядок против безумства хочет исправить творение, неправильное, потому что не укладывающееся ни в какие рамки. Как все творение создано Богом, так все оно всегда отдано критике и стоит под напором смерти. Критический взгляд закона хочет вернуть вещи на свои места, вечность за облака и время на землю.
Тогда показывать прямую, наивную любовь к Творцу остаются в мире только ужаленные Его безумием рыцари. Или их на свете уже не осталось. Но наводители порядка, которыми стали все и которые у всех на виду, Богом не созданы и не предвидятся. Они самоопределились в ответ на Его дерзновенный вызов. О них‑то и нельзя, не нужно, безнравственно говорить входя в их положение. Они не участвуют в жизни. И мало разницы, что внутри них есть разделение, которое кажется им всезначимым. Одни ни холодны ни горячи, им довольно наблюдать как жизнь «зависит» от них и как она гаснет без их помощи. Другие тайно спешат извести и истратить ее. Жизнь одинаково бежит от тех и других, спасаясь в крепости огня, и вся разница существует только с несущественной точки зрения. Порядливый государственный служащий, заставивший гаснуть в отчаянии женский город в глухой провинции, возмущается растлителем малолетних, а чем сам лучше? Оба подстерегают жизнь и садятся на нее, напав невидимо из‑за угла, и если один оправдывается тем, что жизнь без организации все равно уйдет в песок, а второй тем, что девушка все равно не увидит в жизни счастья, о котором наивно мечтает, то до разницы в этих оправданиях пусть докапываются ученые, дело которых, тоже очень нужное, перевести трупы в безразличное и элементарное вещество, снова готовое к употреблению. Службе жизни незачем вглядываться ни в тех ни в этих, довольно знать, достаточно слышать подползающий холодок смерти, безличный в многообразии; достаточно с замиранием сердца и в оживляющем страхе слышать гремящий во Вселенной голос; приди вся тягота и бремя мира и узнай, что Мое невесомое творение весомее всякого века; только помни, что если не собираешь со мной, то расточаешь.
Иными словами, сотворенное Богом дело нельзя понимать по подобию творения человека, который заботится о сохранности, никогда в ней не уверен и всегда предчувствует, что время и движение сотрут все известные ему плоды его трудов. Совсем иное дело Бог и сотворенный Им мир. Творение Бога, т. е. воплощенное, или материальное, или осязаемое его произведение задумано на всю вечность. Перед невместимостью этой идеи многие начинают думать не о бесконечности вещественной, которую нельзя помыслить, а о вневременной вечности. Но хотя некая филологическая иллюзия делает последнюю как‑то более представимой и чуть не более осязаемой для человека, в действительности она столь же непомерна, как и бесконечность во времени. По–настоящему уже от намека догадки о ее беспредельной мощи, блеске и спасенности у человека перехватывает дыхание, мутится разум, заходится сердце; от этого сияния он не может не ослепнуть, должен выйти из себя, войти в безумие. Помыслить божественную вечность и не зажечься или не обжечься ее искрами для смертного человека невозможно.
И вот, эта немыслимая вечность Богом воплощена, сотворена, материализована. В виде вещей зримого мира, которые гибнут, распадаются и уж во всяком случае не постоянны. Как вместить эту немыслимую тайну. Только безмерное удивление соразмерно ей. Не где‑то рядом и не по касательной к веществу, а в самой плоти, да, гибнущей водружена божественная вечность. Христианское Воплощение говорит об этом. Да ведь не только оно! Как‑то заронилась идея воплощенной вечности в нашу ноосферу или в наши твердые лбы; не можем ее отмыслить; она бросает нас в безумие. Договорись человечество считать ее наваждением и дружно отбросить, чтобы разумно устроиться, не смогло бы; если она так прочно зацепилась в нас, то может быть секрет в нас, мы сами несем, через нас обеспечивается главное дело божественного творения? И так далее. Спорный, парадоксальный, чудовищный, невмещаемый факт Воплощения жив и никак не может быть никуда отмыслен внутри нашего мира. Он тем больше преследует нас, чем больше мы от него отмахиваемся. Решение не в том, чтобы принять его — тут спора нет, невозможно вместить невместимое, — а в том чтобы или раз навсегда замкнуться в расчете или понемногу отпустить себя, как отпускают с привязи коня или быка, для безумной веры в невероятное.
1974
Сладкое. Настойчивый ветер прихоти, который всегда с ровной силой наполняет наши паруса: только сладенького, горького не надо. По гладкой поверхности воды он незаметно гонит нас к острым скалам. Имеем ли мы то, что с нами случается? Достигаем ли хотя бы просто того, что с нами происходит? Желанное и старательно добываемое сладенькое всегда немного горчит, на него легла тень будущей беды; а приходит предвидимая беда — ив ней для нас все равно нет упоительной терпкости, трагедия обесценивается раскаянием за глупую бездумность, с какой мы в нее влипли, гонясь за сладеньким. Пока мечемся между двумя этими отражающими друг друга крайностями, не знаем и не любим ни себя ни другого. В раздвоенности опустошается и душа и ум. Только догадавшись о горькой сладости глубины и захотев только ее, мы, уже во вторую очередь, становимся зрячими для горького и сладкого жизни.
[начало 1970–х]
Любовь. Понять, что такое человек, не всякому дано, потому что мир перенасыщен образами изображений, сотворенных человеком ради разного рода представлений. При прохождении этой мощной сферы внимание рассеивается и не в силах бывает уже рассмотреть источник излучения, выбросивший весь этот красивый мир. Заблудившись и обессилев здесь, сознание так никогда и не встречает человека. То, что оно все равно при этом называет себя я, неправомерно, потому что этим я в одном и том же сознании оказывается много лиц, они изменчивы и обычно представляют просто ту или другую коллективную маску. Эти я в мире штампуются и почти что уже продаются. Было бы явно нагло и бесчестно продолжать пользоваться такими чужими и занятыми я, и все люди конечно давно были бы изобличены и иммобилизованы силами критики, дисциплины и суда, действующими в человеческом обществе, если бы только… не спасал всемилостивый и всеблагой Господь, не за заслуги, а ради Своего человеколюбия. Пустота и бытийная нагота воображательного человеческого я прикрываются возможностью «развития», существующей для всякого рожденного человека; наглый и кричаще–абсурдный образ, выставляемый человеком мира, блекнет в перспективе возможных для каждого человеческого существа перемен, преображения, восстания. Силы суда отлично видят ничтожество красующихся перед ними скелетов, видят в свете своего немалого опыта несравненно яснее и прозрачнее чем сами носители этих мертвенных масок; и видят, что эти скелеты я должны быть счищены с лица земли ради торжества справедливости и порядка. Но спасительным покровом маячит вдали, то исчезая то вновь проступая, на месте уродливого манекена какой‑то иной, неведомый образ. Критики отступают в нерешительности. Человек спасен своим божественным образом — спасен пока еще только по своему телесному естеству.
Особенно мощно эта сила божественной защиты действует в детстве, когда и маска еще не успевает прирасти к лицу (хотя дети иногда надевают ее очень рано), и свободно еще реют вокруг человека знамения его возможных ангельских осуществлений. Потом ленивое сознание снова и снова попадает в ловушки воображаемых я, отрекаясь от богоподобия, и в конце концов делается жертвой судий, ловцов и губителей, демонической духовности или просто разного рода влияний.